Я нередко радовался, глядя, как ловко он, казах Барамбаев, разбирает и собирает пулемет, как легко он угадывает, точно механик, где и почему не совсем ладно. «Вот и мы, казахи, становимся, как и русские, народом механиков», — иногда думал я, встречая Барамбаева.
А теперь он прошмыгнул, наверное, где-нибудь мимо, не смея на меня взглянуть.
Я молча встречал возвращавшихся. Я знал, мои бойцы были честными людьми. Сейчас их терзал стыд. Как оградить их на другой раз от этого мучительного чувства, как спасти их от позора? Разве я уверен, что они в другой раз не побегут и опять потом не будут понимать, как это с ними могло произойти? Что с ними делать?
Уговаривать? Побеседовать? Накричать? Отправить под арест?
Отвечайте же — что?
3. Судите меня!
Я сидел у себя в блиндаже, уставясь в пол, подперев опущенную голову руками, вот так (Баурджан Момыш-Улы показал, как он сидел), и думал, думал.
— Разрешите войти, товарищ комбат…
Я кивнул, не поднимая головы.
Вошел политрук пулеметной роты Джалмухамед Бозжанов.
— Аксакал, — тихо сказал Бозжанов по-казахски.
Аксакал в буквальном переводе — седая борода; так называют у нас старшего в роде, отца. Так иногда звал меня Бозжанов.
Я взглянул на Бозжанова. Доброе круглое лицо его было сейчас расстроенным.
— Аксакал… В роте чрезвычайное происшествие: сержант Барамбаев прострелил себе руку.
— Барамбаев?
— Да…
Показалось, кто-то стиснул мне сердце. Сразу все заболело: грудь, шея, живот. Барамбаев был, как и я, казах — казах с умелыми руками, командир пулеметного расчета, тот самый, которого я не дождался.
— Что ты с ним сделал? Убил?
— Нет… Перевязал и…
— И что?
— Арестовал и привел к вам.
— Где он? Давай его сюда!
Так… В моем батальоне появился, значит, первый предатель, первый самострел. И кто же? Эх, Барамбаев!..
Медленно переступая, он вошел. В первый момент я не узнал его. Посеревшее и словно обмякшее лицо казалось застывшим, как маска. Такие лица встречаются у душевнобольных. Забинтованную левую руку он держал на весу; сквозь марлю проступила свежая кровь. Правая рука дернулась, но, встретив мой взгляд, Барамбаев не решился отдать честь. Рука боязливо опустилась.
— Говори! — приказал я.
— Это, товарищ комбат, я сам не знаю как… Это нечаянно… Я сам не знаю как.
Он упорно бормотал эту фразу.
— Говори.
Он не услышал от меня ругательств, хотя, должно быть, ждал их. Бывают минуты, когда уже незачем ругаться. Барамбаев сказал, что, побежав в лес, он споткнулся, упал, и винтовка выстрелила.
— Вранье! — сказал я. — Вы трус! Изменник! Родина таких уничтожает!
Я посмотрел на часы: было около трех.
— Лейтенант Рахимов!
Рахимов был начальником штаба батальона. Он встал.
— Лейтенант Рахимов! Вызовите сюда красноармейца Блоху. Пусть явится немедленно.
— Есть, товарищ комбат.
— Через час с четвертью, в шестнадцать ноль-ноль, постройте батальон на поляне у этой опушки… Все. Идите! — приказал я Рахимову.
— Что вы хотите со мной сделать? Что вы хотите со мной сделать? — торопливо, словно боясь, что не успеет сказать, заговорил Барамбаев.
— Расстреляю перед строем!
Барамбаев упал на колени. Его руки, здоровая и забинтованная, измаранная позорной кровью, потянулись ко мне.
— Товарищ комбат, я скажу правду!.. Товарищ комбат, это я сам… это я нарочно.
— Встань! — сказал я. — Сумей хоть умереть не червяком.
— Простите!
— Встань!
Он поднялся.
— Эх, Барамбаев, Барамбаев! — мягко произнес Бозжанов. — Скажи, ну что ты думал?
Мне на мгновение показалось, что я сам это сказал: будто вырвалось то, чему я приказал: «Молчи!»
— Я не думал… — бормотал Барамбаев. — Ни одной минуты я не думал!.. Я сам не знаю как.
Он опять цеплялся, как за соломинку, за эту фразу.
— Не лги, Барамбаев! — сказал Бозжанов. — Говори комбату правду.
— Это правда, это правда… Потом гляжу на кровь, опомнился: зачем это я? Черт попутал… Не стреляйте меня! Простите, товарищ комбат!
Может быть, в этот момент он действительно говорил правду. Может быть, именно это с ним и было: затмение рассудка, мгновенная катастрофа подточенной страхом души.
Но ведь так и бегут с поля боя, так и становятся преступниками перед Отечеством, нередко не понимая потом, как это могло случиться:
Я сказал Бозжанову:
— Вместо него Блоха будет командиром отделения. И это отделение, люди, с которыми он жил и от которых бежал, расстреляют его перед строем.
Бозжанов наклонился ко мне и шепотом сказал:
— Аксакал, а имеем ли мы право?
— Да! — ответил я. — Потом буду держать ответ перед кем угодно, но через час исполню то, что сказал. А вы подготовьте донесение.
Запыхавшись, в блиндаж вошел красноармеец Блоха. Пошмыгивая носом, двигая светлыми, чуть намеченными бровями, он не совсем складно доложил, что явился.
— Знаешь, зачем я тебя вызвал? — спросил я.
— Нет, товарищ комбат.
— Посмотри на этого… Узнаешь?
Я указал на Барамбаева.
— Эх, ты!.. — сказал Блоха. В голосе слышались и презрение и жалость. — И морда какой-то поганой стала!
— Расстреляете его вы, — сказал я, — ваше отделение…
Блоха побледнел. Вздохнув всей грудью, он выговорил:
— Исполним, товарищ комбат.
— Вас назначаю командиром отделения. Подготовьте людей вместе с политруком Бозжановым.
Подойдя к Барамбаеву, я сорвал с него знаки различия и красноармейскую звезду.
Он стоял с посеревшим, застывшим лицом, уронив руки.
В назначенное время, ровно в четыре, я вышел к батальону, выстроенному в виде буквы «П». В середине открытой, не заслоненной людьми линии стоял в шинели без пояса, лицом к строю, Барамбаев.
— Батальон, смирно! — скомандовал Рахимов.
В тиши пронесся и оборвался особенный звук, всегда улавливаемый ухом командира: как одна, двинулись и замерли винтовки.
В омраченной душе сверкнула на мгновение радость. Нет, это не толпа в шинелях, это солдаты, сила, батальон.
— По вашему приказанию батальон построен! — четко отрапортовал Рахимов.
В этот час, на этом русском поле, где стоял перед строем человек с позорно забинтованной рукой, без пояса и без звезды, каждое слово — даже привычная формула рапорта — волновало души.
— Командир отделения Блоха! Ко мне с отделением! — приказал я.
В молчании шли они через поле — впереди невысокий Блоха и саженный Галлиулин, за ними Мурин и дежуривший вчера у пулемета Добряков, — шли очень серьезные, в затылок, в ногу, не отворачивая лиц от бьющего сбоку ветра, невольно стараясь выть подтянутыми под взглядами сотен людей.
Но они волновались.
Блоха скомандовал: «Отделение, стой!» Винтовки единым движением с плеч опустились к ноге; он посмотрел на меня, забыв доложить.
Я сам шагнул к нему, взял под козырек. Он ответил тем же и не совеем складно выговорил, как требуется по уставу, что явился с отделением.
Вы спросите: к чему это, особенно в такой час? Да, именно в этот час я каждой мелочью стремился подчеркнуть, что мы армия, воинская часть.
Став в одну шеренгу, отделение по команде повернулось к строю.
Я сказал:
— Товарищи бойцы и командиры! Люди, что стоят перед вами, побежали, когда я крикнул: «Тревога!» — и подал команду: «В ружье!» Через минуту, опомнившись, они вернулись. Но один не вернулся — тот, кто был их командиром. Он прострелил себе руку, чтобы ускользнуть с фронта. Этот трус, изменивший Родине, будет сейчас по моему приказанию расстрелян. Вот он!
Повернувшись к Барамбаеву, я указал на него пальцем. Он смотрел на меня, на одного меня, выискивая надежду.
Я продолжал:
— Он любит жизнь, ему хочется наслаждаться воздухом, землею, небом. И он решил так: умирайте вы, а я буду жить. Так живут паразиты — за чужой счет.