- А я, наоборот, много думал об этом, - сказал Лопатин. - Особенно после поездки, про которую вам рассказывал, - что проспал по дороге Новый год, - когда был потом в Керчи и видел там за окраиной города керченский ров. Это не ров, собственно говоря. То есть ров, но противотанковый. А немцы в нем расстреляли несколько тысяч человек и еле-еле присыпали землей, а где и не присыпали. И БОТ я стоял там и думал, что как это ни страшно и как ни требует отомщения, но в нашем сознании, что за такое ты никогда не сможешь и не будешь мстить полною мерою, есть чувство собственного превосходства. И собственной силы, которой ты никогда не воспользуешься так, как они воспользовались. Я говорю не о победе, а о мести: око за око, зуб за зуб - об этом!
- Мой отец ничего не говорил мне о фронте, когда я была там, сидела возле него. Когда ходила там через палаты, слышала, как другие - тоже лежачие, такие же тяжелые, как он, - говорили друг с другом о войне, а он ни слова! Спросила его теперешнюю жену, Зою, - я стала ее там звать Зоей, а она меня Ниной, как-то сразу, обоюдно так вышло, - почему отец ничего не рассказывает о войне, наверное, ему тяжело вспоминать, а она говорит: "Он же ничего не знает! Он же на ней всего полдня был! Они утром заняли окопы, а через несколько часов немцы стали обстреливать, и его ранило. Он же ничего не знает, ничего не может сказать..." И в этом было что-то такое ужасное для меня - что он, на всю остальную жизнь безнадежно искалеченный человек, даже войны-то не видел, - что я заплакала, когда это услышала. Хотя, в общем-то, какая разница, все равно... И наверное, так со многими, - помолчав, сказала она.
- Конечно, со многими. Если в оборону попадают и сидят на одном месте, даже на переднем крае, все это не так быстро происходит. Сегодня одного ранят, завтра - другого, послезавтра - третьего... А если свежую, еще не бывшую на фронте часть сразу бросают в наступление, то, конечно, после нескольких часов войны и даже после первого ее часа многие обречены на госпиталя; уже везут их в обратном направлении... Может быть, вам позавчера показалось, что я слишком ядовито отозвался об этой актрисе с ее восторгами, - как она пушку за шнур дергала...
- Нет, мне не показалось. Я молчала, но я была с вами согласна.
- Упоение, наслаждение, восхищение - все это не те слова, не люблю словоблудия вокруг войны, - сказал Лопатин. - "До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага" - вот это действительно слова о войне, которые из войны вышли и на войну вернулись песней. И притом самоходом, без помощи радио. По радио какой-то мудрец убоялся их передавать: как бы солдат там, на фронте, не испугался, услышав, что ему до смерти четыре шага!..
- Василий Николаевич. - Она снова остановилась, и он понял, что она снова спросит что-то важное, она уже два раза так останавливалась, когда хотела спросить что-нибудь важное.
- Что?
- Я получила сегодня телеграмму от этой Зои. Пишет, что забрала отца к себе: "Новый год встретим вместе, дома".
- Значит, все-таки уговорила его, - сказал Лопатин.
- Значит, уговорила. Я с утра все думаю над этой телеграммой. Она пишет "вместе", а я знаю от него самого, что он не хочет жить вот так - без рук, без ног, без движения - всю остальную жизнь. Когда я была у него одна, без нее, он мне сказал: "Если б ты знала, как я хочу освободить ее от себя". Это он говорил не о том, чтобы остаться в госпитале, наверное, он и сам понимал, что она в конце концов возьмет его. Это он говорил о смерти, что хочет освободить ее от себя, то есть умереть. Как по-вашему - можно желать смерти близкому человеку?
- Если спрашиваете меня о себе, не знаю, - сказал Лопатин. - Если спрашиваете меня обо мне, я бы мог желать, если бы был убежден, что этот человек сам хочет смерти и не видит другого выхода. Но это ведь очень трудно до конца понять, хочет жить человек или не хочет; или ему это только кажется, и он сегодня говорит то, чего не скажет завтра. Мы привычно отказываем людям в праве умереть, когда им не хочется жить. Хочет человек жить или не хочет, мы все равно будем делать все, чтобы он жил.
Привыкли думать, что так это и должно быть, хотя иногда приходит в голову: на все ли случаи жизни это правило? На фронте я слышал много рассказов, в большинстве правдивых, о том, как люди, истерзанные тяжелыми ранами, обреченные, которые считают, что им все равно уже не жить, и не хотят мучиться, как они просят своих товарищей, грубо говоря, прикончить их, а если красивее, помочь расстаться с жизнью. Убить, прервать мучения.
И сам один раз своими ушами слышал такую просьбу. Так вот, делают это или не делают, но они никого не удивляют там, на войне, такие просьбы избавить человека от лишних часов или дней мучения. Ну, а если человек мучится не полсуток, а полгода или несколько лет? Не вижу ничего жестокого или неправедного в том, чтобы желать человеку исполнения его желаний.
Желать, чтоб умер, если он хочет умереть. А кроме того, - вы простите меня, речь идет о вашем отце, - но если задуматься над его словами, что он хочет освободить от себя эту женщину, за такими словами стоит многое: не только любовь к ней, но где-то еще и мысль о ней самой, которая при всей ее решимости жертвовать собой одновременно может и хотеть, чтобы он жил как можно дольше, и не хотеть этого. И он в своем положении не может не думать об этом.
- Я, когда уезжала оттуда, сказала ей, что у нас под Ташкентом тоже есть один такой госпиталь. Что, если перевезти отца сюда? Может быть, ей будет легче, если, кроме нее, не мама, а хотя бы я буду ходить к нему дежурить. Она грубо мне на это ответила. И я не осуждаю, она права. "Был здоровый и целый - не делилась им с вами. А теперь, когда остался без рук, без ног, - начну делиться? Что я, б...., что ли, - так и сказала про себя. - Я отняла его у вас, я и буду с ним горе мыкать". И все-таки взяла его к себе. А я вспоминаю, как он говорил мне, что не хочет жить, и хочу, чтобы было так, как он хочет.
Все это время она как остановилась, так и стояла, не двигаясь.
А теперь, спохватившись, потянула Лопатина за руку:
- Идемте. Когда у вас послезавтра уходит поезд?
- В одиннадцать пять.
- А какой вагон?
- Сейчас посмотрю.