Это до крайности упрощенная схема, которая, однако, в принципе отражает логику «прогрессивного» преодоления кризисов в природе: наращивание этажей агрессии, при котором разрушительная активность одних видов регулируется разрушительной активностью по отношению к ним со стороны других видов. Таким образом устанавливалась и самовоспроизводилась «природы вековечная давильня» (Н.А. Заболоцкий).
Развивающаяся культура освободила гоминид от целого ряда биологических и психологических зависимостей и вывела из-под пресса «вековечной давильни». Казалось бы, далее события должны были развиваться по сценарию раковой опухоли: гибель биоценозов вместе с поселившимися в них неподконтрольными «клетками». Часто так и происходило. Но в целом общество продолжало существовать, все глубже вторгаясь в естественный ход событий и подчиняя своим интересам природные циклы. Культура в своей материально-технологической ипостаси обеспечивала растущее население энергетическими ресурсами (пища, тепло и т.д.) и вместе с тем ограничивала возможности природы противопоставить непокорному виду еще более эффективного агрессора. В своей гуманитарно-регулятивной ипостаси она поддерживала внутренний контроль и социально безопасные (в конечном счете – полезные) формы сублимации агрессивности, растущей вследствие уплотнения и обусловленных этим психических напряжений. Гипотеза техно-гуманитарного баланса призвана объяснить сложно опосредованный характер отношений между этими параметрами социокультурного бытия, к чему мы далее вернемся.
Рассматривая конкретный характер механизмов ограничения и сублимации агрессии, важно избегать чрезмерных упрощений, которые имеют место при обсуждении этой проблемы. Соблазнительно, например, свести дело к развитию морали, а мораль трактовать в логике социологического утилитаризма («наибольшее счастье для наибольшего числа людей», по И. Бентаму). Такой подход подвергался справедливой критике [Сорокин П.А., 1992], которая служила поводом для развенчания эволюционной концепции вообще. В одной из дискуссий указывалось [Коротаев А.В., 1999] и на неосторожное высказывание автора этих строк, пытавшегося объяснить накопленные факты исторически возраставшей способностью к взаимопониманию и компромиссам.
Это требует очень серьезных уточнений в свете, по меньшей мере, одного масштабного обстоятельства «ближневосточно-европейской» истории: с победой мировых религий «эпоха терпимости полностью уходит в прошлое» [Дьяконов И.М., 1994, с. 70]. Фанатизм и неограниченная жестокость к иноверцам в раннем Средневековье отражает регресс нравственных ценностей в учениях Христа и Магомета по сравнению с великими моралистами Ближнего Востока, Греции, Индии и Китая в апогее Осевого времени. Разрушение храмов («языческих капищ»), избиение камнями статуй, нападения агрессивной толпы на философов – все это не случайно приняло массовый характер в раннехристианскую эпоху [Гаев Г.И., 1986]. Греки называли христиан словом «атеой» (безбожник) не только потому, что те игнорировали Пантеон, но и потому, что происходила реанимация первобытных схем мышления и поведения. «Военный фанатизм христианских и исламских завоеваний, вероятно, не имел прецедентов со времени образования вождеств и особенно государств» [Diamond J., 1999, p. 282]. Соответственно, и обеспеченное новыми религиями феодальное общество «характеризовалось кардинальным отступлением почти от всех элементов развитого римского общества к более архаичным формам» [Парсонс Т., 1997, с.55].
Но, признавая снижение уровня нравственного сознания в христианском и исламском вероучениях, я всегда отмечал [Назаретян А.П., 1994, 1996] и повторю здесь существенный момент. Переход от рациональных к сугубо эмоциональным аргументам, апелляция к примитивным чувствам страха и ожидания награды лишили идею морали исключительной элитарности, сделав ее доступной, хотя и в ущербном виде, массам рабов и варваров, выступивших на историческую сцену, но неспособных представить себе мир без конкретного Хозяина или Отца. Таким образом, спад первой волны Осевого времени способствовал растеканию ее вширь – распространению профанированных достижений гуманитарной мысли и расширению масштаба социальной идентификации: племенное размежевание уступало место Христову «мечу», разделившему людей по конфессиональному признаку. Но гребни волны остались на горизонте, сохраняя ориентир для будущих поколений, которые, через серию малых и больших «ренессансов», вновь восходили к критическому сознанию.
Судя по всему, в ретроспективе человеческих отношений действительно прослеживается возрастающая способность к компромиссам, но, из-за необходимости многочисленных оговорок по этому поводу, целесообразно включить ее в общий контекст.
В действительности, конечно, совершенствование регуляторных механизмов связано и с развитием морального и правового сознания, и со способностью усложняющейся социальной структуры разнообразить каналы «сублимации» агрессии, и с совершенствованием форм внешнего, в том числе полицейского и прочего силового контроля (на чем настаивал А.В. Коротаев [1999]). Но несомненно и то, что государство и его силовые органы всегда действуют в определенном пространстве ценностей, которые и составляют стержень эволюции регуляторных систем (см. [Алаев Л.Б., 1999-б]).
Обсуждая правомерность распространения обнаруженных психологами онтогенетических зависимостей на область социальной истории, мы неизбежно обращаемся к классической философской проблеме «разум – мораль». Сократ, один из первых ее исследователей, поставил знак тождества между знанием и добродетелью. Мудрец, а точнее, любитель мудрости, «философ» (ибо истинная мудрость есть достояние небес и смертным недоступна), способный предвосхищать отдаленные последствия, воздерживается от дурных поступков, которые, давая сиюминутную выгоду, в перспективе обернутся бульшим злом.
Философу не нужно каждый раз об этом задумываться и просчитывать все возможные события. Не нужны ему и плебейские сказки о божествах, произвольно вмешивающихся в ход событий, наказывающих и награждающих. Опыт приобщения к божественной мудрости представлен в сознании своеобразным агентом – демоном («даймоном»), который в зародыше отбраковывает дурные замыслы как заведомо вредоносные, хотя на первый взгляд (глупцу) они кажутся выгодными. Поэтому философ, заранее зная, «чего не делать», оставляет в пространстве выбора только деяния благие, т. е., в конечном счете, полезные. [2]
Как всякий первооткрыватель, Сократ несколько утрировал обнаруженную зависимость, чем облегчил критику в свой адрес со стороны современников, ближайших и отдаленных потомков. Сегодня психолог мог бы сказать, что великий грек переоценил степень рациональности человеческого выбора, а методолог – что он принял вероятностную (статистическую) закономерность за безусловную (динамическую). Тем не менее, существенная связь между навыком рационального мышления и качеством нравственного самоконтроля была уловлена гениально.
Мы отмечали, что когнитивная сложность повышает устойчивость психики к внешним стимулам и эмоциональным импульсам и уровень волевого контроля над спонтанными побуждениями. Люди с такими психологическими качествами делают более устойчивой социальную систему. Включить когнитивную сложность в структуру числителя формулы /I/ позволяет также то, что способность комплексно и в большем временнум интервале соотносить причины со следствиями, соответственно, действия с результатами, в конечном счете, сказывается на содержании целеориентаций и на качестве культурных ценностей. Поэтому пятый вектор исторического развития (назовем его ценностным) теснейшим образом сопряжен и с четвертым (интеллектуальным), и с тремя предыдущими: совершенствование механизмов сдерживания агрессии – абсолютно необходимое условие для усложнения организации, последовательного роста технологической мощи, численности и плотности населения.
Раскрывая опосредованную связь между когнитивной сложностью и способностью к ненасильственному поведению, психолог, разумеется, не видит перед собой субъекта, пребывающего в вечном состоянии рефлексии (хотя и такой феномен абулии, т.е. клинического безволия, описан в специальной литературе). Влияние интериоризованного опыта на человеческую деятельность объясняется механизмами послепроизвольного (постпроизвольного; послеволевого) поведения [Божович Л.И., 1981], [Назаретян А.П., 1986-а].