— Благослови тебя бог, моряк, — проревел капитан и довольно ощутимо шлепнул его по спине.
Салли подняла глаза от книги. Пахло стряпней. Неужто время обедать? Слышно, как брат топчется по кухне, как мяучит кошка — верно, трется о его ноги. Минуту поколебавшись, она положила книжку на столик, сунула ноги в шлепанцы и сходила наверх, принесла три яблока. Положила яблоки рядом с книгой, воспользовалась судном, потом задвинула его подальше с глаз и, подойдя к двери, припала к филенке ухом. Джеймс опять насвистывал, как и утром, когда уходил в коровник. Она нахмурила брови. «Ладно, мы еще посмотрим», — грозно сведя глаза к переносице, произнесла она вслух слегка нараспев, будто на сцене. И сама улыбнулась: до чего здорово у нее получилась ведьма. Ей сразу припомнилось, как ее подруга Рут Томас читает детишкам в библиотеке разные злодейские стишки. У нее такое выразительное лицо. Захочет — сделает идиотскую физиономию, захочет — жадную, захочет — чванливую, она что угодно может представить своим лицом. Про волка, например, начнет читать, так и глаза скосит, и клыки у нее вроде даже вырастают:
У Рут и ее мужа Эда была избушка — нечто вроде охотничьего домика — в горах, выше Восточного Арлингтона. Эд — он из тех преуспевающих фермеров, которые могут себе позволить при желании отлучиться на какое-то время, и бывало, они с Горасом, а иной раз еще Эстелл и Феррис Паркс приезжали к ним туда на денек-другой. Случалось, по вечерам они пели. У Эда Томаса, говорить нечего, голос замечательный. Этот валлиец поет круглый день: и на тракторе в поле, и в коровнике за дойкой, и в ванне у себя, и на два голоса с женой, когда едет в машине. «И в церковь все норовит проскользнуть, если в двери хоть щелку оставят, — смеялась над мужем Рут, она вообще большая шутница, — оглянуться на успеешь, а он уже листает сборник гимнов и горло настраивает: ля-а-а!» У Ферриса, высокого, видного мужа Эстелл, был бас, жидковатый, конечно, если сравнить с Эдом, но все равно приятный. У Гораса голос был обыкновенный. Салли улыбнулась. Электричество Томасы в избушку не провели. У них висели большие китайские фонари, ну и, конечно, свечи были. Усядутся они вшестером на широкой веранде летним теплым вечером, рядом в темноте река слышно как плещет — это рыба в ней играет, там рыбы столько было, — они с Горасом за руки держатся, и Феррис с Эстелл тоже, а Эд говорит о чем-нибудь: о погоде, о том, что повидал. Так, как он, никто не умеет говорить о погоде. Прямо как стихи. Расскажет и о том, как выдры в реке резвятся — большие, с собаку ростом, по его словам, — или опишет приход осени в леса, или говорит о прошлом. Об английском шпионе, который сделал фрески в деревне Марльборо. О том, как варили чугун в Шафтсбери и на склоне горы Искателей. А они сидели тихо-тихо, как завороженные, и один раз, слушая Эда, она заметила, что Феррис Паркс на нее смотрит. Она в те годы красавица была. Заметная. Чувствуя на себе его взгляд, она слегка улыбнулась, чуть-чуть, притворяясь, будто по-прежнему слушает, а сама скинула туфли, сидит в чулках нога на ногу и носком покачивает — пусть себе высокий, молчаливый Феррис думает что хочет.
Она поднесла ко рту яблоко, подправила протезы и откусила. Брызнул сок. Тщательно жуя, она положила надкусанное яблоко на стол и снова улеглась в кровать. Натянула до подбородка одеяло, взяла со стола книжку. «Ну, где же мы остановились?» — пробормотала она, поправляя очки. Ей припомнился образ мистера Нуля в черной фуражке и черном свитере, как он рассуждал об атеизме и случайности. Оказывается, она представляла себе его похожим на мужа Джинни — Льюиса Хикса. Это вызвало у нее улыбку. А кто же Питер Вагнер? Салли еще не знала, ясно только, что он высокого роста, с красивыми печальными глазами и блондин.
— Благослови тебя бог, моряк! — проревел капитан и довольно ощутимо шлепнул его по спине. Потом, очевидно обращаясь к остальным: — Жив. Только шишка на носу, как в пол клюнул, ха-ха!
И они все тоже засмеялись в избытке радости, как восставшие из мертвых праведники.
Питера Вагнера обдало солеными брызгами, в лицо пахнул свежий ветер. Видно, его для оживления вынесли на палубу.
— Жалко, нет виски плеснуть ему в лицо, — сказала женщина.
— На камбузе остался холодный кофе, — предложил мистер Нуль.
— Отлично! — распорядился капитан. — Тащи сюда.
Питер Вагнер поспешил открыть глаза и приподнялся на локтях. Мотобот шел в непроглядном тумане, машины работали на полный ход, в рубке у штурвала никого не было.
— Он приходит в себя, — заметил мистер Ангел и присел над ним, упираясь ладонями в колени.
Питер Вагнер застонал и отер себе губы тыльной стороной руки. Рука оказалась в крови. Он безотчетно напружился, приготовясь к драке. Но тут же одернул себя.
— Здорово ты приложился к полу, моряк, — проговорил капитан. — На вот, затянись. — И подал ему трубку.
Питер Вагнер понюхал и отпрянул, будто кошка. Потом передумал. Это было зелье. Он сделал затяжку. В голове и груди закипело, запекло от какого-то более чем физического накала, холод ветра и тумана снаружи вызвал сильную дрожь. Все четверо, наблюдавшие за ним, как морские ястребы, отреагировали сразу. «Он озяб», «Он дрожит», «Надо унести его с палубы», — одновременно прозвучали их голоса. И не успел он уклониться, как мистер Нуль и мистер Ангел ухватили его один за плечи, другой за ноги и понесли вверх на капитанский мостик. Он обессилел и не сопротивлялся. Руки его обвисли и волочились по трапу; сжав черенок зубами, он только попыхивал трубкой: затянулся — выдохнул, затянулся — выдохнул. В сердце царил мир.
Потом он очутился в полутемном помещении — в капитанской каюте. У стены стоял линялый сине-красный флаг.
— Милости просим, моряк! — сердечно произнес капитан. Остальные подхватили его приветствие и стали с таким азартом хлопать его по плечам и спине, что он бы непременно упал, если бы было куда.
— Садись вот здесь, — сказал капитан. Они силком усадили его В кресло. Теперь у всех были трубки. Вокруг него клубился синий дым, куда более непроглядный, чем туман на палубе.
— Вот это — мистер Ангел, — представил мистер Нуль. — Мистер Ангел спас тебя от смерти.
Мистер Ангел рассиялся, как дитя; трубка разгорелась докрасна.
— Мы на «Необузданном» как одна семья, — сообщил капитан.
— Бывает, конечно, и меж нами кое в чем, по мелочам, несогласие, — поспешил искренне ввернуть мистер Ангел, как видно, для него было очень важно, чтобы уж все начистоту.
Капитан хохотнул, как аллигатор, а Джейн похлопала мистера Ангела по мускулистой щеке.
— Мы тут как человечество в миниатюре, — пояснил капитан, впадая в философический тон и откидываясь на спинку кресла, которое неизвестно откуда пододвинул мистер Нуль. Где-то в опасной близости прозвучал пароходный гудок. Но кроме Питера Вагнера, никто не обратил на это внимания. Капитан словно сидел где-то далеко-далеко. Зелье было отличное, схватывало сразу.
— Мистер Нуль представляет технику, — продолжал капитан с довольным смешком, потом указал черенком трубки на дымную тень мистера Ангела: — Мистер Ангел — хранитель нашей нравственности, как следует из его имени. Он у нас служитель божий, человеколюб и немножечко артист.
В затуманенном мозгу Питера промелькнула мысль, что по-немецки Кулак — Фауст. Очень интересно. Но мысль тут же забылась.
— Я лично считаю, — извиняющимся и немного взволнованным тоном произнес мистер Ангел, — что, как мы хотим, чтобы с нами поступали люди, так и нам нужно поступать с ними. Ибо в этом, по моему глубокому убеждению, единственно верный закон.
Капитан ядовито хмыкнул.
— А наша Джейн... — начал он. Но не договорил, видно, не подобрал слова, и наклонился к самому лицу Питера Вагнера, так что змеиные его глазки в конце концов проглянули сквозь черный дым. — Чем была Гвиневера при дворе короля Артура или дева Мария для христианской религии? Венцом! Алмазом, в котором весь смысл!
И зашелся в смехе, закашлялся.
— Понимаю, — сказал Питер Вагнер.
Это было потрясающее, захватывающее переживание, словно взгляд в глубины современной физики. Оглоушенный, он закрыл глаза и увидел ярко освещенные тучи и из разрывов — столбы солнечного сияния, и в них стоят и машут ему руками, как родственники в домашних фильмах, херувимы и серафимы. Вот заиграла музыка, какой-то патриотический марш, и в кадр вошла статуя Свободы, держа в руке не факел, а флаг, который живописно реял на искусственном ветру. Сам он стоит на широкой, сверкающей палубе какого-то судна, и название этого судна красно-золотыми буквами выведено по скуле белоснежной спасательной шлюпки: «Новый Иерусалим».
Питер Вагнер открыл глаза. Помещение было мглистое, перекошенное, дымное. Джейн теперь сидела с ним на одном стуле и смотрела сведенными глазами на чашечку своей трубки. Одной рукой она обнимала его за плечи.
— А ты, моряк... — Глаза капитана были теперь у самого его лица. Голос зазвучал зловеще, будто из черных глубин океана, где стаи неведомых рыб пожирают живых китов. — Не все хорошо на борту «Необузданного». — Он покосился в сторону, будто высматривал призрачных шпионов. И остальные тоже покосились в сторону, придвинув лица почти вплотную к его лицу.
Потом было еще что-то, но Питер Вагнер ничего не запомнил.
В ту ночь ему приснилось, что он спит с женой, хотя он не спал с ней уже больше года; но только, как бывает порой во сне, это была одновременно и она и не она. Нагая, она стояла перед ним, точно маленькая фея из «Питера Пэна», источая свет, как и положено женщине-грёзе, и сосцы ее набухли и порозовели от желания. Он положил ей ладони на бедра и прижался щекой к животу. Он уже забыл это ощущение.
— Сколько времени прошло! — произнес он. Она запрокинула ему голову и поцеловала, потом выпрямилась и подставила под его губы свой сосок. А в следующий миг (что-то произошло с временем) он уже оказался глубоко погруженным в ее тело и открытым, ищущим ртом припал к ее рту. Потом, еще через миг — или этот миг был тот же самый? — она уже разговаривала с ним, тихонько воркуя возле уха, как когда-то, вначале.
— Почему — мост? — словно бы спрашивала она. — Ты так красив, так нежен. Что тебе внушило эту мысль? Разве ты родился под знаком Рыбы?
— Не знаю, — ответил он. — Это у меня не в первый раз. Может быть, привычка. — Он сделал вид, что смеется. Стон, стон, стон. Она тоже засмеялась в ответ, но любовно, будто бы нисколько его не боялась. Облик ее изменился. Теперь это был оживший разворот из «Плейбоя».
— Расскажи мне, — сказала она.
Они когда-то встретились словно бы на нейтральной территории — в средневековом саду, трава и цветы были им периной, а над головами сплетенные ветви роняли на землю желуди и каштаны. В таком месте можно было попытать удачи, раз в жизни заключить честное перемирие, начать с начала. «Насильник, — говорила она ему. — Все мужчины насильники». Ему казалось, что это несправедливо. Право же, ему самому в жизни чаще случалось быть соблазненным, чем соблазнителем. И в общем виде ее тезис не выдерживал критики, Из того, что индеец насиловал жену белого поселенца, с которого собирался снять скальп, а белый поселенец насиловал жену индейца, с которого решил спустить шкуру, еще не следует, будто женщина, как утверждала она, с ученым педантизмом погрязая в фактах, — всегда основная жертва и первый враг мужчины. Она только главная месть врагу, только самое жестокое оскорбление мужу. В том же выверте бешеного сердца викинги разрушали соборы. Но ее, жену, это нисколько не убедило. Мужчины бьют своих женщин, приводила она новое соображение, явно почерпнутое из сточной канавы феминизма, и законами пятитысячелетнего царства мужчин это не возбраняется. «В России крестьяне бьют свои иконы», — возразил он тогда.
— Я хочу прожить все жизни, какие есть на свете, — сказал он. — И чтобы не только я. Но и все люди. Хочу пережить все, что можно пережить, хочу воплотить в жизни сто тысяч разных романов. И чтобы все люди так. Это...
Он попытался получше разглядеть ее, но женщина-греза оставалась не в фокусе. Теперь ему казалось, что это не его жена. Ее пальцы ласкали его бесконечно нежными, едва ощутимыми прикосновениями. Это было слишком взаправду для сна. Он накрыл ладонями ее груди. Она застонала в упоении, и мало-помалу к нему вернулась крепость.
— Что же было потом? — промурлыкала она ему в самое ухо.
— Длинные пьяные разговоры за полночь, — ответил он. — Каждый старался объяснить другому, каждый чувствовал себя заточенным и преданным. Споры. Драки. Опомнюсь — а она лежит на полу без памяти, полное впечатление, что мертвая. Ужасно вспомнить, такая глупость. А я вовсе не хотел ее обижать. Я только хотел жить и чтобы все жили — свободно, ища свое счастье, просто и невинно, как Дик и Джейн, как безумцы, как белочки или олени, или как поэт-лирик, потому что все вокруг нас неуклонно уходит. — Последняя фраза принесла ему стеснение в низу груди, наплыв восторга, который в детстве разрешился бы слезами. — Но я не мог этого объяснить даже в те минуты, когда верил, что это правда, потому что ведь вполне могло же быть и вранье, просто младенческий эгоизм. «Ты меня любишь?» — постоянно спрашивала она и плакала при этом злыми слезами, но, честное слово, я не знал. Она все время говорила, спорила, цитировала какие-то статьи. И я, упившись до одури, бывало, вдруг вскочу и бегу от нее прочь, прямо ночью, когда почувствую, что дело идет к драке, или же когда мы уже с ней подрались и я избил ее ногами до полусмерти у кого-то во дворе. Помню, один раз просыпаюсь я в доме у старого друга, гляжу на потолок, как в детстве, когда проснешься в незнакомом месте. Потолок оклеенный, дом был не свой, снятый внаем, рисунок назойливый, пошлый, выцветший — помню, вроде в серебристо-серых тонах, — и прямо над головой черная металлическая люстра. Я сначала изумился, потом вспомнил, где я, и почувствовал свободу. Такую свободу — хоть лети. Могу теперь видеться с друзьями, которые ей не нравились. Могу ездить на мотоцикле, который купил с месяц назад почти что в буквальном смысле через ее труп. Могу жить такой жизнью, для которой рожден: то здесь, то там, как бродяга; ни от кого не завися, как отшельник; не пропуская ни одной бабы, как... ну, даже и как насильник, если угодно. Тут зазвонил телефон, слышу, мой друг у себя в спальне с кем-то разговаривает. Потом он мне сказал, что звонила моя жена. Она плакала, и он бросил трубку. А я вспомнил — с такой горечью! — сколько раз и раньше она у меня плакала и сколько раз мне казалось, что она только мною и живет — как тля на листе... И я вышел вон, принял несколько таблеток снотворного — не смейся, пожалуйста, хоть это и вправду довольно смешно, — и улегся на рельсы; просыпаюсь — поезд с грохотом несется мимо, а надо мною наклонились какие-то бородатые пьянчуги, брызгают мне в лицо водой.
Она перекатилась с бока на живот и стала целовать его в глаза, в нос, в губы. Потом заговорила снова.
— Я раньше была верующая, — сказала она. — Я и сейчас верую, иногда. Во всяком случае, это меня волнует. По временам. А ты бывал когда-нибудь на вечеринках без запретов?
— Вот и это еще тоже, — вздохнул он.
Она рассказывала:
— На первой такой вечеринке, куда я попала, все были раздетые. Ну, то есть, не все, а некоторые. Сидели и валялись на полу, жгли благовония и играли на каких-то необыкновенных инструментах, они их сами изобретают. Пошла я в другую комнату — я пока нераздетая была, — а там молодой человек по имени Бернер и одна девчонка, я не расслышала, как ее звали, смотрят в телескоп на звезды. Вернулась в первую комнату, а там — сумасшествие какое-то. Тут же на полу одни черт-те чем занимаются, другие сидят в креслах, покуривают, беседуют, на тех ноль внимания, то есть им это нисколько не мешает, пожалуйста, делайте что хотите. Я прямо обалдела. Там одна женщина была, по руке гадала. Мне бы оттуда дай бог ноги, а как-то неловко. Тут подходит ко мне мужчина в костюме и в белой кружевной манишке, будто из прошлых веков, и говорит: «Друг мой, у вас очень напряженный вид. Принести вам что-нибудь?» Я покачала головой. Он посмотрел, посмотрел на меня, так по-доброму, потом вдруг улыбнулся и спрашивает: «Вы что, боитесь, что явится полиция?» Пока он не сказал, я даже не отдавала себе отчета, но так оно на самом деле и было. Понимаешь, я не хотела портить себе репутацию. Ну, я и кивнула. А он говорит: «Вряд ли это случится» — и тронул меня за руку. «Но если вам страшно, не оставайтесь здесь. Никто не обидится, если вы уйдете. Здесь никто никого не судит». Я засмеялась, потому что поверила ему. А это была неправда. Там присутствовали люди, которые только и делали, что судили, но он был не из их числа. «Вас смущает то, что мы видим?» — спросил он. А я ответила: «Нет. Мне нравится. Просто сама я не хочу этого делать». Он стал мне рассказывать про закрытые школы, как привозили девчонок в автобусе, если там были одни мальчишки. У него самого оказалось трое детей. Мы с ним проговорили, пока не встало солнце, хорошо так поговорили, мирно. Иногда он держал меня за руку. После подошла его жена — она была в одной из спален и еще не успела одеться, — и мы поговорили втроем. Потом они уехали, а там и я поднялась. Я понимала, что все это вроде как дурно. Ну, то есть ненормально. Моя мамочка бы померла, если б я ей написала. Она считает, если ты куришь травку, значит, кончишь тем, что выпрыгнешь из машины на полном ходу. Она ненавидит современный мир. Грязь и насилие в кино, неприличные книжки, противозачаточные пилюли... А мне лично понравилось на той вечеринке. Я потом вспоминала и даже думала, хорошо бы меня опять пригласили. Это все равно как учиться плавать или летать: страх берет только поначалу...
В глазах у нее, снилось ему, стояли слезы. Он снова ощутил себя виноватым за то, что оставил ее, ибо теперь она опять казалась ему женой, которую он некогда любил, — как, бывало, собственная жена, когда он, пьяный, хватал ее и валил на кровать, казалась ему какой-то другой женщиной; такова в этой жизни верность.
— У нас больше не будет секретов друг от друга, — сказал он. — Ни обид, ни драк.
Он услышал ее смех, слишком настоящий для сновидения. Сон становился кошмаром.
— Я не жена твоя, глупый, — сказала она. — Вот уж!..
Он держался за нее, пытаясь разглядеть ее проявляющееся лицо, она теперь казалась ему не женой, а каким-то мужчиной — плечи широкие, глаза как сталь. Здоровенный такой мужик с острым носом, оседланным очками в стальной оправе. Поднял Питера Вагнера на руки и, как борец, швырнул вниз. Питер Вагнер словно со стомильной высоты увидел приближающийся ковер, а по краям его — огненно-зеленую траву. Это была могила, в изголовье сидел ангел со сложенными крыльями. Перед самым ударом оземь он очнулся: он был в каком-то беспросветно темном помещении, и кругом — ни души. Тело его взмокло от пота. «Маргарет», — шепотом позвал он. Она встала у него в памяти прямая, как колонна, с грудями как щиты ахейские. Он крепко зажмурился. Все его фантазии, самые сладостные и самые ужасные, — один мусор. Резко, в злобной решимости, он потянулся к угрям. Но стола больше не было. Его рука ткнулась в мягкую, теплую женскую плоть.
Теперь, в страхе, он попытался вырваться из топи сна. Но чья-то черная волосатая рука протянула ему тлеющую трубку.
3
Здесь и далее стихи в переводе Л. Мотылева.