На одной улице она вдруг остановилась перед раскрытыми воротами в длинном заборе, постояла несколько секунд и юркнула во двор. Почему она это сделала? Потому ли, что инстинктивно желала укрыться от вьюги и ветра, или потому, что вспомнила, что так будет ближе пройти к Люше, — но только она попала на широкий двор. Ведь наша память очень капризна и очень часто шутит с нами: прячет то, что нам нужно знать, и выдает то, что навек казалось забытым и потерянным…
Почти весь широкий двор был заставлен поленницами дров. Одна из них была полуразвалена, дрова свалились и рассыпались по земле. Зато другие расположились как бы лесенкой, и Чухлашка по этой лесенке вскарабкалась до самого верха дощатого забора. Но с этого забора надо было теперь как-то спуститься на землю.
Чухлашка не долго думала. Ей опять вспомнилась Люша, она манила ее к себе неудержимо. Чухлашка бросилась через забор прямо вниз. К счастью, у забора вьюга намела высокие сугробы и Чухлашка попала прямо в такой сугроб. Ползком она выбралась из него. Когда она прыгала, то зацепилась платьем то ли за гвоздь, то ли за изломанную доску забора и разорвала платье. Но она об этом не думала.
Чухлашка теперь была вполне убеждена, что она близко, очень близко от Люши. И действительно, пробежав еще одну улицу, она очутилась перед длинным решетчатым знакомым забором, за которым был большой сад. В этом заборе она отыскала лазейку и очутилась в саду того самого большого дома, в котором жила Люша.
— Что?! — говорил с торжеством Лев, обращаясь к Созонту. — Ты видишь, «плоды просвещения» не даются чухлашкам… Они бегут от них. Созонт пожал плечами:
— Ты делаешь вывод из единичного случая и не замечаешь того, что важнее… Ведь какая у нее энергия! Девочка в одном тоненьком платьице преодолела сильный ветер и мороз и отыскала то, к чему стремилась.
Лев перебил его.
— Это безрассудство, — вскричал он, — глупость, за которую она, вероятно, дорого поплатится!..
И это, к сожалению, была правда.
Когда Люша проснулась и взглянула в лицо Чухлашки, то сразу поняла, что девочка больна. Ее лицо было красно, глаза почти не смотрели, она тяжело дышала, металась и тихо стонала.
Послали тотчас же за доктором. Но доктор не умел говорить с глухонемыми, и Чухлашка постоянно отталкивала его и мычала. С трудом удалось Люше уговорить ее, чтобы она показала язык и дала себя осмотреть… Смерили температуру. Она поднялась выше 40°. Осмотрели горло — в горле обнаружился подозрительный налет.
— Что с ней? — спрашивала графиня доктора. Но доктор не мог сказать ничего определенного.
Он только советовал положить Чухлашку в отдельную комнату, отделить от всех.
— Потому, — сказал он, — что у нее, по всей вероятности, развивается что-нибудь заразное…
Но этот совет не так-то легко было исполнить.
Чухлашку никакими силами нельзя было оторвать от Люши, да и сама Люша никак не желала покинуть больную.
— Мама, — говорила она, — она больна, и ей одной будет хуже…
— Да ведь ты можешь заразиться от нее, — уговаривал ее Лев. — Ведь теперь холерное время… У нее дифтерит!
— У нее нет ни холеры, ни дифтерита, — протестовала Люша.
И сколько ни представляли резонов Люше, как ни уговаривали ее и графиня, и Лев, и даже Созонт, — ничего не помогло.
— Что же, — говорила Люша, — заражусь так заражусь. Значит, так Богу угодно… Без его воли ни один волосок с моей головы не упадет.
— На Бога уповай, а сам не плошай! — возражал Созонт.
— Нет. Выше воли Бога ничего нет, — говорила Люша. — Только надо верить крепко-крепко! Крепко верить!.. — И она сжимала свои руки так, что пальцы хрустели.
Целый день Люша не отходила от больной своей Люлю. Она уложила ее на свою кровать и лежала вместе с ней.
Жар Люлю увеличивался… Губы сохли и трескались. Люше было тяжело и опасно лежать подле нее… Но она лежала. Она надеялась, что жар Люлю переходит к ней и что Люлю делается лучше.
Временами Чухлашка сквозь мычание начинала что-то бормотать, как будто собираясь говорить. Люша придвигала ухо к ее губам, но ничего не могла разобрать — Чухлашка при этом только сильнее сжимала ее руки или платье.
Вечером снова приехал доктор, так как ему хорошо платили за визиты в дом графини. Он опять смерил девочке температуру. Жар не уменьшался, но в горле ничего не оказалось подозрительного. Доктор советовал делать ванны или обертывание в мокрые простыни. Но исполнить все эти советы было крайне трудно.
Крики и стоны Люлю приводили Люшу в исступление; она плакала и Христом Богом умоляла, чтобы девочку оставили в покое.
— Пусть будет что будет, — говорила она. — Не троньте ее. Она лежит покойно. Пусть будет что Богу угодно.
При таком решении сестры Лев просто выходил из себя.
— Ты не понимаешь, что говоришь и что делаешь, — говорил он в сердцах. — Этак всю медицину пришлось бы выбросить за окно… Этак поступают неучи, невежды, мужики, ничего не понимающие в науке и ничего не знающие!
— Лева! — возражала Люша сквозь слезы. — Пусть они ничего не знают, но они чувствуют много! Они живут сердцем…
— Оставь ее, — говорил Созонт, — ты видишь, в каком она состоянии… На нее тоже теперь нужно действовать сердцем, а не убеждением.
И Лев пожимал плечами.
«Все тут просто полоумные! — думал он. — С ними сам оглупеешь или сойдешь с ума».
И он уходил к себе наверх.
Прошло два дня и две ночи, две бессонные ночи. Люлю отпустила Люшу — отцепилась от нее. Доктор посоветовал прикладывать ей на голову гуттаперчевый мешок с рубленым льдом. И это был единственный совет, который можно было исполнить.
Тотчас же купили мешок, нарубили льду, и Люша сама положила этот холодный компресс на голову Люлю. Компресс постоянно меняли, но жар больной нимало не уменьшался. Она постоянно просила пить, металась и хваталась за голову.
На третий день Люша, которая спала или, правильнее говоря, лежала в той же комнате на кушетке, рано поутру на цыпочках подошла к кровати Люлю и молча наклонилась над ней.
Люлю смотрела во все глаза, при слабом свете ночника они блестели лихорадочным блеском и казались еще больше, чем обычно.
Дыхание ее было тяжело и неровно; но страдания не было на лице Люлю, оно как-то странно преобразилось. Это было лицо не маленькой девочки, а взрослой девушки — страшно худое, осунувшееся. Истрескавшиеся губы она постоянно облизывала.
Люлю протянула дрожащую руку. Люша взяла эту сухую, горячую ручку и почувствовала, что девочка слабо потянула ее к себе. Люша нагнулась. Она хотела поцеловать ее, и вдруг Люлю тихо, но ясно проговорила: «Люблю». Она проговорила это неотчетливо, чуть слышно, так что Люша переспросила ее, и она повторила тверже: «Люблю» — и затем прибавила: «Люш-ш-ш» — и остановилась.
— Ты любишь меня?! — вскричала Люша. — Милая, милая, дорогая!.. Ты можешь говорить! Ты слышишь меня?!
И Люлю тихо-тихо, едва заметно кивнула головой и мигнула своими большими ясными глазами.
Люша, не помня себя от радости, вскочила и с криком «мама! мама!» бросилась к графине.
— Мама, проснись, вставай! Она меня слышит!.. Она говорит… — И Люша заплакала…
Графиня поднялась и как была в одной рубашке вошла к Люше в комнату. Она тихо приблизилась к кровати, на которой лежала Люлю, и девочка, глядя на нее ясными глазами, явственно сказала:
— Люблю!..
Графиня перекрестилась:
— Чудо какое, Господи!!! Глухонемая заговорила!
Эта новость стала известна всему дому. Все поднялись, наскоро оделись и собрались у кровати Люши. Пришли и Лев и Созонт, и камеристка и бонна; привели даже Шуру — и всем Люлю повторяла заветное слово: «Люблю!» Она всем протягивала свою дрожащую руку, хотя рука плохо ее слушалась.
И когда все достаточно надивились и наохались, когда все начали понемногу расходиться, тогда только и графиня и Люша спохватились, что вся эта история может утомить больную.
Лев был последним, кому она подала руку, и теперь лежала, тяжело дыша, как бы в забытьи; только глаза ее были широко открыты и неподвижно устремлены к потолку.