Савонарола подходил к обрыву и с любовью смотрел на Флоренцию, окутанную дымкой утра, как мать на спящего младенца. Снизу доносился первый звон колоколов, точно сонный детский лепет.
А в летние ночи, когда светляки летали, как тихие свечи невидимых ангелов, под благовонной кущей дамасских роз на дворе Сан-Марко, рассказывал он братьям о кровавых стигматах, язвах небесной любви на теле св. Катерины Сиенской, подобных ранам Господа, благоуханных, как розы.
пели монахи, и Джованни хотелось, чтобы с ним повторилось чудо, о котором говорил Савонарола, – чтобы огненные лучи, выйдя из чаши со Святыми Дарами, выжгли в теле его, как раскаленное железо, крестные раны.
вздыхал он, изнемогая от неги.
Однажды Савонарола послал его, так же как он делал это с другими послушниками, ухаживать за тяжелобольным на вилле Карреджи, находившейся в двух милях от Флоренции, на полуденном склоне холмов Учелатойо, – той самой вилле, где подолгу живал и умер Лоренцо Медичи. В одном из покоев дворца, пустынных и безмолвных, освещенных слабым, как бы могильным светом сквозь щели запертых ставен, увидел Джованни картину Сандро Боттичелли – рождение богини Венеры. Вся голая, белая, словно водяная лилия – влажная, как будто пахнущая соленою свежестью моря, скользила она по волнам, стоя на жемчужной раковине. Золотые тяжелые пряди волос вились, как змеи. Стыдливым движением руки прижимала их к чреслам, закрывая наготу свою, и прекрасное тело дышало соблазном греха, между тем как невинные губы, детские очи полны были святою грустью.
Лицо богини казалось Джованни знакомым. Он долго смотрел на нее и вдруг вспомнил, что такое же точно лицо, такие же детские очи, как будто заплаканные, такие же невинные губы, с выражением неземной печали, он видел на другой картине того же Сандро Боттичелли – у Матери Господа. Невыразимое смущение наполнило душу его. Он потупил глаза и ушел из виллы.
Спускаясь во Флоренцию по узкому переулку, заметил в углублении стены ветхое Распятие, встал перед ним на колени и начал молиться, чтобы отогнать искушение. За стеною в саду, должно быть, под сенью тех же роз, прозвучала мандолина; кто-то вскрикнул, чей-то голос произнес пугливым шепотом:
– Нет, нет, оставь...
– Милая, – ответил другой голос, – любовь, любовь моя! Amore!
Лютня упала, струны зазвенели, и послышался звук поцелуя.
Джованни вскочил, повторяя: Gesu! Gesu! – и не смея прибавить – Amore.
«И здесь, – подумал он, – здесь – она . В лице Мадонны, в словах святого гимна, в благоухании роз, осеняющих Распятие!..»
Закрыл лицо руками и стал уходить, как будто убегая от невидимой погони.
Вернувшись в обитель, пошел к Савонароле и рассказал ему все. Приор дал обычный совет бороться с дьяволом оружием поста и молитвы. Когда же послушник хотел объяснить, что не дьявол любострастия плотского искушает его, а демон духовной языческой прелести, – монах не понял, сперва удивился, потом заметил строго, что в ложных богах нет ничего, кроме нечистой похоти и гордыни, которые всегда безобразны, ибо красота заключается только в христианских добродетелях.
Джованни ушел от него неутешенный. С того дня приступил к нему бес уныния и возмущения.
Однажды случилось ему слушать, как брат Джироламо, говоря о живописи, требовал, чтобы всякая картина приносила пользу, поучала и назидала людей в душеспасительных помыслах: истребив рукой палача соблазнительные изображения, флорентинцы совершили бы дело, угодное Богу.
Так же монах судил о науке. «Глупец тот, – говорил он, – кто воображает, будто бы логика и философия подтверждают истины веры. Разве сильный свет нуждается в слабом, мудрость Господня – в мудрости человеческой? Разве апостолы и мученики знали логику и философию? Неграмотная старуха, усердно молящаяся перед иконою, – ближе к познанию Бога, чем все мудрецы и ученые. Не спасет их логика и философия в день Страшного Суда! Гомер и Вергилий, Платон и Аристотель – все идут в жилище сатаны! Подобно сиренам, —
Наука дает людям вместо хлеба камень. Посмотрите на тех, кои следуют учениям мира сего: сердца у них каменные».
«Кто мало знает, тот мало любит. Великая любовь есть дочь великого познания», – только теперь чувствовал Джованни всю глубину этих слов и, слушая проклятия монаха соблазнам искусства и науки, вспоминал разумные беседы Леонардо, спокойное лицо его, холодные как небо глаза, улыбку, полную пленительной мудрости. Он не забыл о страшных плодах ядовитого дерева, о железном пауке, о Дионисиевом ухе, о подъемной машине для Святейшего Гвоздя, о лике Антихриста под ликом Христа. Но ему казалось, что не понял он учителя до конца, не разгадал последней тайны сердца его, не распутал того первоначального узла, в котором сходятся все нити, разрешаются все противоречия.
Так вспоминал Джованни последний год своей жизни в обители Сан-Марко. И между тем как в глубоком раздумье ходил взад и вперед по стемневшей галерее, – наступил вечер, раздался тихий звон «Ave Maria», и черной вереницей прошли монахи в церковь.
Джованни не последовал за ними, сел на прежнее место, снова открыл книгу «Посланий» апостола Петра и, помраченный лукавыми наущениями дьявола, великого логика, переделал в уме своем слова Писания так:
«Не можете не пить из чаши Господней и чаши бесовской. Не можете не быть участником в трапезе Господней и трапезе бесовской».
Горько усмехнувшись, поднял глаза к небу, где увидел вечернюю звезду, подобную светильнику прекраснейшего из ангелов тьмы, Люцифера – Светоносящего.
И пришло ему на память предание, слышанное им от одного ученого монаха, принятое великим Оригеном, возобновленное флорентинцем Маттео Пальмьери в поэме «Город Жизни», – будто бы в те времена, когда дьявол боролся с Богом, среди небожителей были такие, которые, не желая примкнуть ни к воинству Бога, ни к воинству дьявола, остались чуждыми Тому и другому, одинокими зрителями поединка, – о них же Данте сказал:
Свободные и печальные духи – ни злые, ни добрые, ни темные, ни светлые, причастные злу и добру, тени и свету – изгнаны были Верховным Правосудием в долину земную, среднюю между небом и адом, в долину сумерек, подобных им самим, где стали человеками.
– И как знать, – продолжал Джованни вслух свои грешные мысли, – как знать, – может быть, в этом нет зла, может быть, следует пить во славу Единого из обеих чаш вместе?
И почудилось ему, что это не он сказал, а кто-то другой, наклонившись и сзади дыша на него холодным ласковым дыханием, шепнул ему на ухо: «Вместе, вместе!»
Он вскочил в ужасе, оглянулся и, хотя никого не было в пустынной галерее, затканной паутиною сумерек, начал креститься, дрожа и бледнея; потом бросился бежать вон из крытого хода через двор и только в церкви, где горели свечи и монахи пели вечерню, остановился, перевел дыхание, упал на каменные плиты и стал молиться:
– Господи, спаси меня, избавь от этих двоящихся мыслей! Не хочу я двух чаш! Единой чаши Твоей, единой истины Твоей жаждет душа моя, Господи!
Но Божья благодать, подобная росе, освежающей пыльные травы, не смягчила ему сердца.
24
Иисус, Иисус, любовь! (ит. )