– Золотой! – прошептала девочка. – Золотой мячик!
– Не мячик, а яблоко. Вот попробуй: внутри сладкое.
Не решаясь отведать, она разглядывала невиданное лакомство с безмолвным восхищением.
– Как тебя зовут? – спросил Леонардо.
– Майя.
– А знаешь ли, Майя, как петух, козел и осел пошли рыбу ловить?
– Не знаю.
– Хочешь расскажу?
Он погладил ее по спутанным мягким волосам своей нежной, точно у молодой девушки, длинной и тонкой рукой.
– Ну, пойдем, сядем. Постой-ка, были у меня еще анисовые лепешки. А то, я вижу, Майя, ты золотого яблока не будешь есть.
Он стал искать в кармане.
На крыльце показалась молодая женщина. Она посмотрела на Леонардо и Майю, кивнула приветливо головой и села за прялку.
Вслед за ней вышла из дома сгорбленная старушка, с такими же ясными глазами, как у Майи, – верно, бабушка.
Она посмотрела тоже на Леонардо и вдруг, как будто узнав его, всплеснула руками, наклонилась к пряхе и что-то сказала ей на ухо; та вскочила и крикнула:
– Майя, Майя! Иди скорее!..
Девочка медлила.
– Да ступай же, негодница! Вот погоди, ужо я тебя!..
Испуганная Майя взбежала по лестнице. Бабушка вырвала у нее золотое яблоко и швырнула его через стену на соседний двор, где хрюкали свиньи. Девочка заплакала. Но старуха что-то шепнула ей, указывая на Леонардо. Майя тотчас притихла и посмотрела на него широко открытыми глазами, полными ужаса.
Леонардо отвернулся, опустил голову и молча быстро пошел прочь.
Он понял, что старуха знала его в лицо, слышала, будто бы он колдун, и подумала, что он может сглазить Майю.
Он уходил от них, точно убегал, в таком смущении, что продолжал искать в кармане уже ненужных анисовых лепешек, улыбаясь растерянной, виноватою улыбкою.
Перед этими испуганными, невинными глазами ребенка он чувствовал себя более одиноким, чем перед толпой народа, желавшего убить его, как безбожника, чем перед собранием ученых, смеявшихся над истиной, как над лепетом безумца; он чувствовал себя таким же далеким от людей, как одинокая вечерняя звезда в безнадежно ясном небе.
Вернувшись домой, вошел в рабочую комнату. Со своими пыльными книгами и научными приборами она показалась ему мрачною, как тюрьма. Он сел за стол, зажег свечу, взял одну из тетрадей и погрузился в недавно начатое исследование законов движения тел по наклонным плоскостям.
Математика, так же как музыка, имела власть успокаивать его. И в этот вечер дала она сердцу его знакомую отраду.
Окончив вычисление, вынул он дневник из потайного ящика в столе и левою рукою, обратным письмом, которое можно было прочесть только в зеркале, записал мысли, внушенные ему поединком ученых:
«Книжники и словесники, ученики Аристотеля, вороны в павлиньих перьях, глашатаи и повторители чужих дел, презирают меня, изобретателя. Но я мог бы им ответить, как Марий римским патрициям: украшаясь чужими делами, не хотите вы оставить мне плода моих собственных.
Между испытателями природы и подражателями древних такая же разница, как между предметом и его отражением в зеркале.
Они думают, что, не будучи словесником подобно им, я не имею права писать и говорить о науке, ибо не могу выражать моих мыслей как должно. Они не знают, что сила моя не в словах, а в опыте, учителе всех, кто хорошо писал.
Не желая и не умея, как они, ссылаться на книги древних, я сошлюсь на то, что правдивее книг, – на опыт, учителя всех учителей».
Свеча горела тускло. Единственный друг бессонных ночей его, кот, вскочив на стол, равнодушно ласкался, мурлыкая. Одинокая звезда сквозь стекла пыльных окон казалась теперь еще дальше, еще безнадежнее. Он взглянул на нее и вспомнил глаза Майи, устремленные на него с бесконечным ужасом, но не опечалился: он снова был ясен и тверд в своем одиночестве.
Только в сокровенной глубине его сердца, которой он сам не знал, как теплый ключ под корою льда на дне замерзшей реки, кипела непонятная горечь, подобная угрызению, точно в самом деле он в чем-то виноват был перед Майей, – хотел себя простить и не мог.
На следующее утро собирался Леонардо в монастырь делле Грацие для работы над ликом Господним.
Механик Астро ждал на крыльце с тетрадями, кистями и ящиками красок. Выйдя на двор, художник увидел конюха Настаджо, который, стоя под навесом, усердно чистил скребницей серую в яблоках кобылу.
– Что Джаннино? – спросил Леонардо.
Джаннино было имя одной из его любимых лошадей.
– Ничего, – небрежно ответил конюх. – Пегий хромает.
– Пегий! – с досадой произнес Леонардо. – Давно ли?
– Четвертый день.
Не глядя на хозяина, молча и сердито продолжал Настаджо тереть зад лошади с такой силой, что она переминалась с ноги на ногу.
Леонардо пожелал видеть пегого. Настаджо повел его в конюшню.
Когда Джованни Бельтраффио вышел на двор, чтобы умыться свежей водой из колодца, он услыхал пронзительный, визгливый, точно женский голос, каким Леонардо кричал в тех припадках мгновенного, сильного, но никому не страшного гнева, которые иногда бывали у него.
– Кто, кто, говори, болван, пьяная твоя рожа, кто просил тебя лошадей лечить у коновала?
– Помилуйте, мессере, разве можно больной лошади не лечить?
– Лечить! Ты думаешь, ослиная твоя голова, этим вонючим снадобьем?..
– Не снадобьем, а слово есть такое – заговор. Вы этого дела не разумеете – оттого и сердитесь...
– Убирайся ты к черту со своими заговорами! Ну куда ему, неучу, живодеру, лечить, когда он о строении тела, об анатомии не слыхивал?
Настаджо поднял свои заплывшие ленивые глаза, посмотрел исподлобья на хозяина и молвил с видом бесконечного презрения:
– Анатомия!
– Негодяй!.. Вон, вон из дому моего!..
Конюх и бровью не повел: по давнему опыту знал он, что, когда вспышка минутного гнева пройдет, хозяин будет заискивать перед ним, только бы он остался, ибо ценил в нем великого знатока и любителя лошадей.
– Я и то хотел просить расчета, – проговорил Настаджо. – Три месяца жалованья за вашей милостью. А что касается сена, вины моей нет. Марко на овес денег не выдает.
– Это еще что такое? Как он смеет не давать, когда я велел?
Конюх пожал плечами, отвернулся, показывая, что не желает более разговаривать, деловито крякнул и снова принялся чистить лошадь, с таким видом, как будто хотел выместить на ней свою злобу.
Джованни слушал, с любопытно-веселой улыбкой, вытирая полотенцем лицо, красное от холодной воды.
– Ну что же, мастер? Пойдем, что ли? – спросил Астро, которому надоело ждать.
– Погоди, – молвил Леонардо, – я должен спросить Марко об овсе. Правду ли говорит этот мошенник?..
Он вошел в дом. Джованни последовал за ним.
Марко работал в мастерской. Как всегда, исполняя правила учителя с математическою точностью, отмеривал он черную краску для теней крохотной свинцовой ложечкой, то и дело справляясь с бумажкой, исписанной цифрами. Капли пота выступили на лбу его; жилы вздулись на шее. Он тяжело дышал, точно вскатывал камень на гору. Крепко сжатые губы, сгорбленная спина, упрямо торчавший рыжий хохол и красные руки с корявыми толстыми пальцами, как будто говорили: терпение и труд все перетрут.
– Ах, мессер Леонардо, вы еще не ушли. Пожалуйста, не можете ли проверить это вычисление? Я, кажется, запутался...
– Хорошо, Марко. Потом. А я вот о чем хотел тебя спросить. Правда ли, что ты денег не выдаешь на овес лошадям?
– Не выдаю.
– Как же так, друг мой? Ведь я говорил тебе, – продолжал художник, все более робким и нерешительным взором поглядывая на строгое лицо домоправителя, – я говорил тебе, Марко, непременно выдавай на овес лошадям. Разве ты не помнишь?..
– Помню. Да денег нет.
– Ну вот, вот, я так и знал, – опять денег нет! Помилуй, Марко, сам посуди, разве могут быть лошади без овса?
Марко ничего не ответил, только сердито отбросил кисть.
Джованни следил, как изменяются выражения их лиц: теперь учитель похож был на ученика, ученик на учителя.