Один из блатных ищет меня по всей камере — мы знакомы по Бутыркам. Он зовет в свою компанию, обещает угостить спиртягой.
Меня передергивает: я вспоминаю угощение старосты — первый в моей жизни стакан водки, вывернувший меня наизнанку.
— Не хочу.
— Не будь фраером, кореши хотят послушать стихи.
— Маяковского? — нарочно спрашиваю я.
— Не бери на бога! — смеется парень. — Маяковского твоего пусть партейные слушают. Я уркам сказал, что ты фартово декламируешь «Письмо матери». Вставай.
Я встаю, иду к блатным, читаю стихи. Долго они слушать не могут.
— Садись и пей, — приказывает мне их пахан, красномордый верзила.
— Я не пью.
— Не пьешь — теряй наш адрес. С трезвыми мы не калякаем.
Я с удовольствием ухожу, за спиной взрывается:
Песни, похожие на вопли, и вой встретившихся на пересылке однодельцев, их надрывное объединившееся горе или запоздалый яростный счет, в котором горько и бесполезно выясняется, кто кого оговорил, кто кого посадил. Факт остается фактом: сидят и тот и другой.
На пересылке очутился и мой бутырский знакомый Кубенин. Ему объявили приговор вслед за мной, напрасным было его злорадство («А вы уже…»). Сейчас я вижу бывшего соседа, беседующего, как видно, со своими друзьями по делу. Один из них — длинный очкарик с толстыми губами; другой — широкоплеч и чуть сутуловат, у него задумчивое и грустное лицо. О чем они беседуют? Впрочем, говорит, разумеется, Кубенин.
Совсем неправдоподобно на моих глазах меняется обстановка: широкоплечий вдруг сильно размахивается, Кубенин тяжело шмякается на каменный пол.
У очкарика отвисает толстая нижняя губа, он всплескивает руками и убегает оглядываясь. Широкоплечий спокойно стоит над поверженным Кубениным.
Окружающие реагируют на короткий поединок одобрительно:
— Выдал по первому разряду!
— Так и надо суке! Не продавай!
Никто и не думает прийти на помощь распростертому Кубенину — все нормально, состоялась справедливая расплата. Я не выдерживаю. Все-таки пострадавший вроде мой знакомый. Широкоплечий встречает меня внимательным взглядом.
— Проверили бы пульс у человека, — советую я.
— У человека я бы проверил, — отвечает он.
— Что же вы над ним стоите?
— Хочу понять, притворяется или в самом деле потерял сознание.
— А за что вы его?
— Еще не так надо бы! Знакомы с ним?
— Да. Сосед по камере в Бутырках.
— Ну, раз такое дело, помогите.
Мы берем обмякшего и грузного Кубенина за руки и за ноги и под смех окружающих перетаскиваем на нары. За этим занятием возникает на долгие годы вперед мое знакомство с Володей, с Владимиром Алексеевичем Савеловым. Возвращается очкарик, я знакомлюсь и с ним — он архитектор, зовут Юрий Петрович. Втроем мы энергично действуем: брызжем водой, шлепаем пострадавшего по щекам, архитектор обтирает вымазанное кровью лицо мокрым платком. Едва Кубенин открывает свои томные глаза, мы дружно его покидаем. Вслед нам глухой бормочет:
— Хулиганье! Сухаревская шпана!
Опять заныли, завыли, застонали блатные — новый романс. Они ведут себя мирно, никого не обижают. Сидят тесным кружком на каких-то подстилках «аристократы», остальные свисают с верхних нар, стоят либо лежат прямо на полу. Тюремный романс закончен, урки вспоминают про выпивку и еду, разложенную на газете. И разговаривают на своем нечеловеческом языке:
— Медведя вспорол, рыжие и косые отобрал, остальные обмочил.
— Звездохвата повязали на мокром, дали диканьку. Чума ссучился, получил перо в бок.
— Не в бок… Монька Ювелир бьет прямо в орла, на чистуху!
— Пришел на бан, гляжу, два чурбана лежат. Начинаю катать. Катал, катал, накатал одно недоразумение.
Снова поют. Их пение бьет по нервам, его трудно перенести, столько в нем ярого чувства, надрывной силы, остервенения.
Сразу по окончании романса из кружка гулящих урок выскакивает парень и с пронзительным тонким воплем бешено рвет на себе одежду. За ним — второй. И третий.
— Цирк с фейерверком, — сказал Володя Савелов.
Я глазел. Такого еще не приходилось видеть. Ущипнув складку на животе, урка изо всех сил старается отрезать самодельной бритвой кусок собственного тела. Два других не отстают от него: один полосует крест-накрест грудь, второй втыкает в руку нож и выдергивает, втыкает и выдергивает. Остальные жулики им не мешают, смотрят и воют. Все как во сне.
Минуты две-три, и окровавленные урканы валяются на полу. Кто-то громыхает в дверь. Будто предупрежденные заранее, в камеру влетают с носилками санитары в белых халатах. Окровавленных уносят. Надрывные вопли мгновенно прекращаются. Блатные возвращаются к игре в карты.
Потрясенный, я пытаюсь получить объяснение у Володи:
— Что это было?
— Этим трем пахан приказал отстать от ближайшего этапа.
— Зачем отстать?
— Зачем, не знаю. Да и не все ли вам равно? Они должны остаться в Москве. Вот и устроили себе маленькое кровопускание.
— Ничего себе маленькое — кровища так и хлестала!
— Картина яркая, она безотказно действует и на тюремную администрацию. Но, уверяю вас, ничего опасного.
— Откуда вы знаете их нравы?
— Знаю. В тюрьме нагляделся. Ерунда!
Мой расстроенный вид рассмешил Володю. Он обнимает меня за плечи.
— Все-таки надо ложиться спать. Вы где устроились? Давайте вместе.
Обрадованный, я переношу свои нехитрые пожитки и втискиваюсь между новыми знакомыми.
Все затихло, даже блатные спят. Храп и хрип, вздохи, стоны и восклицания во сне. Я не могу заснуть, гляжу на тусклую лампочку на потолке. Вокруг нее нимб, маленькая жалкая тюремная радуга. Испарения и вздохи создают «эффект интерференции света» (вот когда пригодились отличные отметки по физике!).
Я вдруг оказываюсь на Сретенке. Бегу, сейчас будет родной Сухаревский переулок. Только поскорее! А почему, собственно, скорее? Да ведь это не наяву. Спать бы подольше и видеть Сретенку, мой переулок. Не просыпаться бы подольше, хотя бы до грохота железных дверей и крика надзирателя: «Подъем! Поверка!»
Вместо поверки случается нечто более страшное. Кто-то похлопывает меня по спине. Я отчетливо чувствую раз, другой, много раз: шлеп-шлеп-шлеп! Никак не могу проснуться. Неужели вызывают с вещами?
Вскакиваю с сильно бьющимся сердцем и вижу, меня разбудил одноделец Володи — толстогубый архитектор.
С ним что-то стряслось: ноги и руки раскинуты и дергаются (это он шлепал меня рукой по спине), зубы оскалены, глаза закатились, изо рта бьет пена. Володя, едва очнувшись со сна, кидается к нему на помощь: прижимает его к нарам, держит руки.
Камера проснулась и встревожена. Кто-то кричит Володе:
— Не держите его за руки, не держите! Не мешайте!
Володя с ужасом смотрит на дергающиеся руки и ноги, на чужое оскаленное лицо.
— Раньше с ним этого не было? — спрашиваю я.
— Никогда не видел. Первый раз, — растерянно отвечает он.
— Пляска святого Витта! — объясняет кто-то.
— Типичная эпилепсия, — наставительно уточняет Кубенин, он тоже оказался здесь. — Юра скрывал от нас свою болезнь.
— Плясал бы дома. Нашел место для танцев! — смеется камера.
Снова влетают санитары с носилками. Юру уносят. Кубенин уходит на место.
Мы с Володей топчемся некоторое время, потом укладываемся.
— Вот и наплясал. Поди освободят теперь, он же вроде ненормального. — Камера завидует припадочному и недоверчиво спрашивает у нас: — Он в самом деле эпилептик или притворился? Вы сговорились, ребята, или он индивидуально все придумал?
Мы молчим. Нет слов и нет сил, чтобы ответить. Я ложусь лицом вниз на руки, чтобы ничего больше не видеть. В глазах все повторяется опять и опять: шмякается на пол почтенный Кубенин, урка бритвой полосует собственный живот, архитектор с оскаленными зубами дергается, словно картонная фигурка на ниточках.