Коля делает паузу, ждет, подтянут ли его новые друзья. Те, разумеется, подтягивают.
Допев, вернее, докричав романс, Коля Бакин лежит еще несколько минут. Очевидно, ему хочется что-то нам сказать. Так ничего и не сказав, он уходит наверх.
— Обиделся, — говорю я.
— Спутался с урками, — озабочен Володя.
Мы слышим, как наш друг звонко кричит через тюремное окошко часовому:
— Эй, Ванька со свечкой, гляди сюда! Когда поедем-то? Надоело, понимаешь. Мы не согласны терять время, мы жаждем работать. Слышишь, простофиля? Нам пора начать перековываться.
ВОТ И ПОЕХАЛИ!
— Ну, узнал станцию? Куда едем?
— Ярославская дорога, наверное.
— Почему Ярославская? Могут отправить и по Октябрьской. На север, в Воркуту.
— Дай мне поглазеть. Я узнаю, если Ярославская.
— Кончились дачные платформы, теперь жди, когда проедем солидную станцию.
— Смотри внимательнее, не пропусти название!
— Загорск! Точно прочел: Загорск.
— Значит, на Восток едем. Путь самый длинный.
Вот и поехали. Куда едем? На Восток? А не все ли равно, если от Москвы? Наш путь в никуда. Сколько мы едем, час или сутки? Или неделю? Какая разница? Мы едем на долгие годы.
Внизу под нами, под нарами и под обитым железом полом кружатся и кружатся, чуть скрежеща и позванивая, неутомимые вагонные колеса. Что они стачивают так неустанно, неутомимо, с жестким скрежетом и тонким комариным звоном? Наше время? У нас его сколько угодно. Или наше терпение? Есть оно у нас, Володя? Ты часто повторяешь: терпение, ребята, терпение.
В ответ на мои рассуждения Володя смеется:
— У меня впечатления более примитивные — колеса стачивают наши задницы.
Шуткой Володя старается прогнать тоску и отчаяние. Хорошо, что ты лежишь рядом, Володя. Мне повезло, что именно ты встретился в страшный час и на страшной дороге.
— Говоришь, не все ли равно, куда едем, не все ли равно, сколько километров проехали. А я предлагаю записывать все станции.
— Зачем?
— Интересно ведь, чудак. Ты мне сам сказал: дальше деревни Поповки нигде не был.
И по предложению Володи мы на всю долгую дорогу затеваем игру. Кто-то разглядел название промелькнувшей станции: Берендеево. Потом высмотрели цифру на путевом столбе: 111 километров. С этого началась запись. На другой день узнали новое название — Путятино. Кому-то станция была знакомой, он объяснил: это сразу за Ярославлем, около трехсот километров.
— Вот видишь, Митя, можно отлично знакомиться с географией страны, — серьезно сказал Володя и аккуратно записал название и километры. Ах, Володя, как длинен оказался наш список!
— Володя, за что же тебя? — спрашиваю я неожиданно для себя. — Только не сердись, не хочешь — не отвечай. Промолчи.
— Я не сержусь, Митя, — говорит Володя, и я жалею, что мне почти не видно лица товарища. — Сердиться могу только на себя. А посадили за то, что слушал одного комнатного философа. Он был твоим соседом, и ты можешь представить его болтовню.
— Но ведь болтал он. Его и посадили. Ты-то при чем?
— Он болтал, я слушал. Слушал и не донес.
— Что значит «не донес»? Не понимаю.
— И я не понимаю. Однако в обвинительном заключении у меня так и записано: «за недонесение» или за недонос, словами следователя. Есть якобы такая статья в законе. Следователь разъяснил: «…при вас вели вражескую пропаганду, и вы обязаны были сообщить об этом. Молчанием своим вы прикрыли врага». Я сказал: «Врагом его не считаю. Он просто самовлюбленный обыватель». Следователь обрадовался: «Ага! Вы хотите усыпить нашу бдительность!» Я говорю ему: «Не хочу я вас усыплять, действительно считаю его болтуном». А он гнет свое, поворачивает туда, куда ему нужно: «Если вы не считаете его врагом, значит, разделяете его убеждения. Недаром Кубенин доказывает: „Юноши меня обожают, я для них духовный наставник“.
— Вы и в самом деле обожали?
— Какое там! Вначале-то он произвел впечатление, его разглагольствования показались занятными. Потом надоели. И я перестал к нему ходить. Вообще мы с Юркой терпели его из вежливости, а он, чертова глухня, зачислил нас в ученики. Тоже мне Платон! Следователь все сумел использовать: «Ваш учитель Кубенин выгораживает вас. Но мы тоже не дураки, мы его план разгадали: он хочет оставить своих помощников на воле для антисоветской работы». Он спектакли играет, мученика изображает, страдальца за идею, а следователю только это и нужно.
— Извини меня, однако следователь ваш, кажется, был прав. Кубенин — сукин сын.
— Тогда, значит, мне и Юрке не зря срок достался. — Володя сделал этот вывод очень грустно и с обидой. — Выходит, по-твоему, мы должны были донести на глухого?
Я не сумел ответить, сказал какую-то ерунду. Дал плюху, мол, и черт с ним, забудь. Мне показалось, Володя засмеялся. Возможно, засмеялся кто-то из наших соседей. Или вздохнул во сне.
— От моей плюхи он давно уже отряхнулся, — вздохнул Володя. — Зато я буду теперь отряхиваться целых три года. И буду вспоминать своего следователя и тех, кто вроде него фабрикует врагов из честных людей. Эх, Митя, есть еще главная сволочь, которой от меня лично причитается.
— О ком ты? — спрашиваю, догадываясь об ответе.
— О мерзавце, который стукнул про трепотню нашего Платона и про нас, дурачков, развесивших уши. С каким удовольствием я посчитался бы с ним! Однако он недосягаем.
— Почему недосягаем?
— А как до него дотянешься? Он на воле, я в тюрьме.
— Кто он такой?
— Один техник, молодой да ранний. Следователь доказывал, что этот ранний — настоящий коммунист и настрочил про нас, желая помочь органам. На очной ставке я ему, идейному, сказал: сейчас ты гадина наполовину, а скоро будешь полной гадиной.
…Я не знал, что и думать обо всем этом. В Бутырках, на пересылке и здесь, в вагонзаке, особенно много и страстно, с неукротимой ненавистью говорят о стукачах. Идейное желание помочь органам? Но тайный донос на товарища, на соседа — разве можно чем-нибудь оправдать такую низость? К тому же, все говорят, часто они действуют из ненависти к людям, стоящим на их дороге, из-за лютой зависти к тем, кто сильнее, умнее, талантливее. Они стучат порой просто из-за квартиры: хочется иметь хорошую квартиру, такую, как у соседа.
В камере обычны рассказы про следователей, которые прямо-таки выходят из себя, когда при них ругают доносителей, горячо их защищают: мол, эти люди поступают из благородных соображений.
Пострадавшие утверждают: стукачи якобы состоят на службе, за свою работу даже получают деньги. Возможно такое сочетание благородных порывов с самой заурядной корыстью?
…Я жду от Володи вопроса — мучительного вопроса, мучительного потому, что у меня нет на него ответа.
— Митя, за что тебя-то сунули сюда? Кто стукнул? — спросил не Володя, а Мякишев. У него хриплый, простуженный и прокуренный голос. Он лежит у холодной, заиндевевшей стенки вагона, часто курит махорку, и от него волнами приплывает крепкий вкусный дым. Вот и сейчас хлынула терпкая махорочная волна.
— Я не знаю, за что. Не знаю, кто стукнул. — Чувствую, какой у меня почему-то виноватый голос. — Некому на меня доносить.
Соседи единодушно удивляются моей наивности.
— Так не бывает, без стука. Со стука начинается беда, — уверяет Мякишев. — Сам подумай: ну, откуда органы узнали про тебя?
— Кто-то донес на тебя. И ты подумай: кому из товарищей ты помешал, стал поперек дороги?
— Может, в квартире кто-нибудь злой был на тебя или на родителей?
— Среди друзей подлецов не было, — отвечаю я и смеюсь. Это же смешно — предполагать, будто Боря Ларичев или Ваня Ревнов могут оклеветать меня. — В квартире живут еще хорошие, добрые старики.
— Вспомни, что говорил и что делал. Сопоставь с обвинениями следователя. Ведь предъявил же он тебе обвинения?
— Предъявил вздор и чепуху!
— Милый мой, из чепухи он сделал тебе срок. Конечно, сейчас уж ничего не поправишь. Но знать своего врага надо. Ты подумай, время у тебя есть. Ищи его среди шибко идейных.