На крейсере «Аврора» играли вечернюю зорю. Но Николай Ильич этого не знал.
Уже совсем стемнело, когда художник сложил мольберт и краски и искоса взглянув на Николая Ильича, пошел прочь. Николай Ильич тоже пошагал по Кировскому проспекту. Он продрог и, найдя маленькое кафе, где не надо было раздеваться, взял чай с пирожками и сидел там до самого закрытия.
К дому он подошел около десяти часов. И опять много раз звонил, но опять никто не отзывался. Из квартиры напротив высунулся какой-то всклокоченный старик и подозрительно поглядел на Николая Ильича. Николай Ильич хотел спросить старика, не знает ли тот, где его сын, но не успел, — старик быстро захлопнул дверь и долго гремел запорами. Николай Ильич сел на ступеньки. Ему стало до слез жаль себя, так обидно было, что не сбылась надежда сегодня же увидеть сына. Надо было возвращаться к себе на кордон, ждать следующего дня и опять волноваться. Николай Ильич устал, ему даже двигаться не хотелось. «Вот если бы в Гатчине остановиться!» — подумал он по привычке и вдруг вздрогнул от внезапной мысли, что Гришу Мокригина он больше уже не увидит.
Электричка была почти Пустая. Николай Ильич, усталый, намерзшийся, всю дорогу продремал. Когда, сойдя с перрона на Мшинской и поеживаясь от ночного мороза, он свернул на лесную тропу; его окликнули:
— Ильич, нешто ты? Погодь, догоню.
Он оглянулся и разглядел, несмотря на темноту, что его догоняет женщина.
Это была молодая баба из Владычкина, Верка Усольцева.
— Вот подвезло-то мне, вот подвезло, — весело затараторила она. — А я смотрю, наших-то никогошеньки. Одной боязно. Дай, думаю, ленинградскую электричку подожду. Может, кто приедет.
— Дождалась, значит. Тебе бы кого помоложе, — с усмешкой сказал Николай Ильич.
— Скажешь тоже, старый черт! — хохотнула Усольцева. — Не до жиру… Тут у нас такие страсти! Хоть на Мшинской почуй. Мужика-то вчерась убили. Прямо перед деревней.
Николай Ильич насторожился. Сказал, стараясь быть равнодушным:
— Небось опять сбрехнул кто!
— Слово тебе даю! — горячась, ответила Верка. — Убили, убили. Настя Акимова и еще ктой-то из наших баб утром наткнулись. Да и снегом уже замело. Милиции понаехало! Сашку Иванова забрали. Клавкиного хахаля. Да он вовсе и не Ивановым оказался, а еще какой-то. Не запомнила фамилию. Только Клавка говорит: Сашка-то ни при чем. Ей так и в милиции сказали. Его по другому какому-то делу. — Усольцева передохнула и, все время оборачиваясь к Николаю Ильичу, шедшему следом, сказала: — Милиция всех спрашивает, интересуется. Я вот у егеря была, долг отдавала, так сама слышала, милиционер обо всем расспрашивал. И про тебя, дядя Коля, интересовался. Ружье у тебя какое-то там навроде есть.
Николай Ильич похолодел.
— Да не путайся ты под ногами, Верка! — прикрикнул он на Усольцеву. — И так все слышно.
Некоторое время они шли молча. «Как же так, как же так? — лихорадочно думал Зотов. — Почему они про меня расспрашивали? Оно конечно, знают в деревне, что Гришка ко мне заезживал. Да ведь он и в Пехенце бывал по делам. Мало ли? Но при чем тут ружье? Неужели егерь знал, что у меня винтовка?»
Верка не выдержала и снова стала рассказывать:
— А убитый-то не наш, чужой. Его никто и не признал. Настюха говорит — симпатичный, светленький. Молодой мужик…
— Симпатичный? Светленький? — тревожно переспросил Николай Ильич.
И вдруг понял, что вовсе и не Гришу Мокригина застрелил он вчера, а какого-то случайного прохожего. Не Гришу, не Гришу! Он шел будто во сне, не понимая, о чем еще толкует ему Верка Усольцева, и только повторял про себя: «Не Гришу, не Гришу!..»
В конце леса, уже на подходе к владычкинскому полю, он нашел свои лыжи, спрятанные в елках, и, буркнув Усольцевой «до свидания», медленно пошел через перелески в сторону кордона. Выглянула неяркая луна с бледным, чуть заметным венцом. Тени от елей легли на белые снежные поля.
«Вот так, значит, все обернулось, — шептал Николай Ильич, — жив мой дружок, живехонек, а человека я зазря положил, убивец».
Странно, но его совсем не мучила совесть, пока он считал, что убил Григория, своего давнего друга. И только узнав, что застрелил чужого человека, почувствовал себя убийцей.
К прошлому, к сыну, пути теперь не было. Занесло, занесло этот путь метелями и невзгодами, ни пройти, ни проехать.
Залаял пес, услышал хозяина, и вдруг издалека, от Вялья озера, послышался протяжный волчий вой. Но Николай Ильич не обратил на вой внимания. Не услышал.
16
Корнилов шел на работу, уже отчетливо сознавая, что в деле об убийстве художника Тельмана Алексеева есть обстоятельства, которые во что бы то ни стало следует выяснить. Прежде всего мотивы, извечный вопрос: зачем? Старуха Кашина говорила, со слов некой тети Поли, что у отца с сыном была давным-давно ссора. Отношений друг с другом, судя по всему, не поддерживают. Местные жители никогда не слышали от Зотова, что у него есть сын.
А самоубийство лесника? Разве нет в нем ничего странного? Почему, например, повесился он лишь на третий день после убийства?
А сами обстоятельства убийства? Кто-то ведь шел по тропинке от станции следом за Алексеевым, кто-то потоптался вокруг него. В то время, когда Алексеев, может быть, был еще жив… Кто?
«Нет, нет, не так все просто. В архив дело еще рано отправлять!»
Все утро Корнилову хотелось хоть на час остаться одному и еще раз обдумать события вчерашнего дня, но, как назло, надо было проводить совещание, выслушивать сотрудников, принимать решения. А без пятнадцати одиннадцать словно что-то кольнуло его — он вспомнил про обещание быть на репетиции. Подосадовав, что опрометчиво пообещал Грановскому обязательно приехать, он вызвал машину.
…Впервые в жизни он шел по пустому театру, по сумрачному холодному фойе. Два-три бра отбрасывали тусклые блики на портреты актеров, развешанные по стенам. Было тихо, только откуда-то издалека неслось приглушенное гудение пылесоса. Корнилов в нерешительности остановился, не зная, куда идти, потом решил заглянуть в зрительный зал. В зале тоже стоял полумрак, лишь сцена была ярко освещена. В первых рядах сидело несколько человек. Среди них — Грановский. Он оглянулся на скрип двери, узнал Корнилова.
— А вот и товарищ Пинкертон! — радостно закричал он. — Давайте сюда, дорогой!
Сидевшие рядом с режиссером люди тоже обернулись и бесцеремонно рассматривали приближавшегося Корнилова. Ему было неловко от этой бесцеремонности.
Грановский познакомил его со всеми, но Корнилов даже не запомнил фамилий. Кроме одной. Фамилию актрисы Разумовой он знал еще раньше: недавно у нее была украдена «Волга», и работники уголовного розыска довольно быстро отыскали ее в Прибалтике.
— Продолжим, мальчики, — сказал Грановский. — Танцульки в квартире Аллочки… Все занятые — на сцену!
Корнилов следил за тем, что происходило и на сцене и в зале. Ему было интересно не то, как разворачивались действия по ходу пьесы, а поведение режиссера, его реплики актерам, бурная реакция по какому-то незначительному поводу. Некоторые сцены Грановский заставлял повторять по два, три раза.
Внимательно приглядываясь ко всему, что происходило вокруг него, Корнилов подсознательно, помимо своего желания, все время возвращался и возвращался ко вчерашнему дню. Каких только преступлений не приходилось ему раскрывать за время работы в угрозыске! Но убийство художника Тельмана задело его очень сильно. Прежде всего потому, что он не мог его объяснить. Он не верил — сердцем не мог принять! — что убийцей был отец. А ведь всего несколько дней назад он, именно он, Корнилов, вывел работников Лужского уголовного розыска на лесника Зотова!
Еще в мастерской Алексеева, когда подполковник рассматривал картины художника, у него появилось смутное ощущение того, что между старым отшельником, коротавшим свои дни в глухих мшинских лесах, и ленинградским художником существует какая-то связь. Почему возникло это ощущение, Корнилов не смог бы объяснить. Может быть, потому, что пейзажи, развешанные на стенах мастерской, чем-то напомнили ему окрестности Владычкина? Но они, эти пейзажи, были так типичны для юга Ленинградской области!