Он сказал:
– Я не думал вас расстроить.
– И не расстроили, – сказала она. – Ни на секунду не поверю, чтобы цивилизованная страна…
– Какая цивилизованная страна? – спросил Гэвин. – Франция?
– Для вашего сведения, – сказал адмирал сухо, – мы должны быть готовы сражаться с Германией, ибо она готова сражаться с нами.
– Нигде я не была так счастлива, – сказала миссис Николсон и, против обыкновения, даже почти решительно. – Подумай, – повернулась она к Гэвину, – ведь, если б не Германия, и тебя бы тут не было!
Адмирал меж тем сосредоточенно протыкал стеком клочок бумаги – обрывок письма, осквернявший набережную. Поджав губы, он проследовал к крошечной урне (до сих пор она стояла пустая за отсутствием мусора) и стряхнул со стека клочок. Он воскликнул:
– Хотел бы я знать, куда мы катимся, – положительно, не хватает только экскурсантов!
Этой его заботе прекрасная спутница вполне могла посочувствовать и посочувствовала так, что мир тотчас же был восстановлен. Гэвин, предоставленный самому себе, смотрел на море и размышлял над одной частностью беседы: у него не шло из головы, что адмирал назвал миссис Николсон «моя милая».
Но зачем адмиралу понадобилось пугать войной миссис Николсон?… Впрочем, когда Гэвин вернулся под родительский кров, ничто уже не казалось немыслимым. Он снова был вне зоны электричества. Медленно прощалось с Мидлендсом лето, и вязы в парке у Доддингтонов роняли скучные серые тени на чертополох, ржавые листья, навоз, на свалявшуюся траву, а Гэвин все ясней чувствовал, что здешняя жизнь никакому веку не подведомствена. В ней не было прогресса. Она оставалась без перемен, пока где-то рядом мучительно дергалась и разматывалась нить истории; грозное продвижение армий вряд ли могло ухудшить эту жизнь больше, чем разлив или неурожай; да и вряд ли ее еще можно было ухудшить. Здесь все прозакладывали нужде; здесь наследовали заботу, усталость и подозрение. Здесь с трудом одолевали враждебный заговор погоды, цен, скота и рода человеческого. От этой тягости история делалась уже не грубой и тщетной, каков виделась она миссис Николсон, но изобретательно злобной и вечно готовящей новые выпады. Жизнь шла поневоле, но не могла остановиться, и потому было ясно, что истории тоже не будет конца. Даже и передышки не будет. И в доддингтонской глуши, да еще в такой дали от Саутстауна, совершенно не верилось, что время работает на то, чтобы все стало хорошо.
В матери Гэвин видел теперь подругу миссис Николсон. Платья, которые она надевала в гости, если уж приходилось идти в гости, были все подарены Лилиан и раза два надеваны. В гардеробе Эдит они не забыли прежней хозяйки и от складок веяло не только ее духами, но особенной легкой и грустной нежностью. В них тонкая фигура матери вдруг обретала трогательную для него грацию. Пока рыжеватый отсвет настольной керосиновой лампы нещадно подчеркивал худобу материнского лица и шеи, Гэвин, свесясь с кровати, щупал муслин и гладил атлас юбки с таким сосредоточенным обожаньем, что матери делалось не по себе, – фетишизм и теперь порой еще вызывает страх даже у тех, кто никогда толком не знал, что это такое.
Она пыталась строить догадки:
– Значит, нравится тебе, когда я красиво одета?
В тот первый перерыв между наездами в Саутстаун он стал присматриваться к себе, сознавать свои достоинства – очевидную приятность манер, лица (он все меньше и меньше оби' жался на шуточки старшего брата над его миловидностью), быстроту ума, которая даже у отца вызывала порой улыбку, и свое мужское обаяние, которое теперь, когда он научился их пользоваться, вдруг доставляло ему приятные минуты. Дома ночи не были для него потерей времени; мысли не наводили тоски, но, как семимильные сапоги, несли к маячившему впереди Саутстауну. Он без конца репетировал, проверяя на матери, разные знаки вниманья, пока она не воскликнула:
– Эта Лилиан сделала из тебя просто маленького пажа!
Он таскался за ней по пятам через сад, к сырым просторным службам, был тут как тут, когда она просматривала почту или уныло проверяла счета, надоедал:
– Расскажи про Германию.
– Почему про Германию?
– Ну, когда ты там была.
Ночью ветер сорвал шифер с конюшни, повалил одно дерево на ограду и другое поперек подъездной аллеи – а наутро Гэвин уезжал в Саутстаун. На сей раз он ехал один. В Саутстауне его встретил уже на станции тупой, перекатывающийся, издали, с моря несущийся вой; с набережной (на которой, говорили, невозможно было стоять) разбегался по улицам свист. Уже наступил январь. Рокэм задержала дома злая простуда. Потому на платформе стояла сама миссис Николсон и, вся раскрасневшаяся, заслонялась от ветра муфтой. Носильщик, устроив их обоих в карете, поправил под меховой полостью грелку.
Миссис Николсон сказала:
– Да, в прошлый раз все было иначе. Или ты любишь зиму?
– Я, в общем-то, все люблю.
– А я помню, что кой-чего ты не любишь. Мысли. Ты сам говорил.
Когда проезжали мимо озаренных окон, откуда ветер выхватывал и тотчас в клочья рвал музыку, миссис Николсон вспомнила:
– Да, а тебя все в гости зовут.
Он насторожился:
– И вы будете ходить?
– Отчего же. Надеюсь, что я смогу, – сказала она.
Дом был надежно защищен от ветра. В теплой гостиной пахло фиалками. Она бросила муфту на диван, и Гэвин ее погладил.
– Как кошка, – пробормотал он, лишь только она обернулась.
– Может, мне кошку завести? – сказала она. – Хочешь, я заведу кошку?
Они поднялись наверх, и во всех комнатах стоял красноватый свет от каминов, которые здесь не чадили.
Наутро ветер утих; дома, деревья и тротуары блестели, как вымытое стекло, и отливали спокойным светом неба. Рокэм, запухшая, с лихорадкой на верхней губе, сказала:
– Бастер Гэвид, вы даб хорошую погоду привезли.
Высморкавшись и, как ей, очевидно, казалось, совершенно прочистив нос, она виновато, словно кинжал, спрятала у себя на груди носовой платок.
– Бэб, – сказала она, – дедовольда, что у бедя дасборк, Беддая биссис Кодкэддод, – продолжала она, – все опять болеет.
Выздоровление миссис Конкэннон было приурочено к дате званого обеда в узком дружеском кругу в адмиральском доме. Приятельницы в один голос решили, что ей надо поберечь себя. И потому в назначенный день покупки совершал сам адмирал. Гэвин и миссис Николсон наткнулись на него, когда он хмуро выбирал цветы и фрукты. Цветы осени и весны, оспаривая календарь, пылали вместе под искусственным освещеньем, боровшимся с нежным дневным светом за зеркальной витриной.
– Для вечера? Для гостей? – воскликнула миссис Николсон. – Ах, лучше всего гвоздики! Красные гвоздики!
Адмирал стоял в нерешительности.
– Но Констанция говорила что-то насчет хризантем, белых хризантем.
– Да ведь они же такие хилые, похоронные. И нехороши для Констанции, если она все еще нездорова.
Гэвин, тем временем изучивший цены, тихонько вставил:
– Гвоздики дороже.
– Нет, постойте, – вскрикнула миссис Николсон, выдергивая из ведер все красные гвоздики, до которых могла дотянуться, и весело стряхивая со стеблей воду, – позвольте, я пошлю их Констанции! Я так жду сегодняшнего вечера. Это будет чудесно!
– Надеюсь, – сказал адмирал. – Но, к сожалению, должен предупредить, у нас не хватает одного кавалера; только что нам сообщили – отпадает бедный Мэссингэм: инфлюэнца.
– Холостякам бы не следовало болеть инфлюэнцей, не правда ли? Но отчего же не позвать кого-нибудь еще?
– Ну, в самую последнюю минуту – это может показаться несколько – э… панибратством?
– Вот те на! – пошутила миссис Николсон. – Неужто не отыщется у вас ни одного старого друга!
– Констанция считает…
Миссис Николсон подняла брови; поверх гвоздик она смотрела на адмирала. Тут-то адмирал и прищелкнул пальцами.
– Какая жалость, – сказала она. – Не люблю, когда нарушают симметрию. У меня зато есть необидчивый друг – пригласите-ка Гэвина!
На предложение столь нелепое – кто же найдется с ответом? Это был coup [2]. Она заключила скороговоркой:
2
выпад (франц.).