— Что вы скажете о Гибенрате? По моему, он должен выдержать, — сказал как-то раз классный наставник директору.
— Непременно выдержит, непременно! — даже взвизгнул директор. — Он у нас далеко пойдет! Вы только взгляните на него, это же сама одухотворенность!
За неделю до экзаменов сия одухотворенность, дошла до исступленности. На хорошеньком, нежном лице мальчика тусклым огнем горели глубоко запавшие, беспокойные глаза, тонкие, выдающие работу мысли морщинки подергивались, а руки, и без того худые, свисали с какой-то усталой грацией, напоминая творения Боттичелли.
Но вот подошел и день отъезда. Завтра утром Ганс вместе с отцом поедет в Штутгарт, чтобы там на экзамене показать, достоин ли он войти в узкие монастырские врата семинарии. Директор, гроза прогимназии, с необычайной ласковостью сказал ему на прощанье:
— Сегодня вечером тебе уже не следует заниматься. Обещай мне! Ты должен прибыть в Штутгарт со свежей головой. Итак, отправляйся на часок погулять, а затем — пораньше в постель. Молодым людям хороший сон необходим
Ганс был поражен, встретив вместо устрашающего количества советов такую доброжелательность, и с легкой душой вышел из прогимназии.
Старые липы на Церковной горе матово поблескивали в жарких лучах послеполуденного солнца, на рыночной площади, сверкая, плескались фонтаны, через неровную линию островерхих крыш сюда заглядывали близкие горы, поросшие иссиня-черным ельником. У Ганса было такое чувство, будто он давным-давно ничего этого не видел, — все казалось ему необычайно красивым, заманчивым. Правда, побаливала голова, но ведь сегодня ему уже не надо ничего учить.
Медленно шагал он по Базарной площади, мимо старинной ратуши, по Базарному переулку и, оставив позади кузницу, вышел к старому мосту. Здесь он прошелся несколько раз взад и вперед и присел на широкий парапет. Неделя за неделей, месяц за месяцем он по четыре раза в день проходил здесь, но никогда не обращал внимания на маленькую готическую часовню, на реку, не замечал плотины, дамбы, мельницы, не видел даже зеленого лужка, где обычно собирались купающиеся, и заросшего ивами берега, вдоль которого теснились мостки для дубления кож. Река здесь была тихая и глубокая, точно озеро, и отливала зеленым, а длинные изогнутые ветви ив своими (Острыми листьями чертили зеркальную гладь.
Ганс вспомнил, как прежде он проводив здесь послеобеденные часы, а порой и целые дни, плавал, нырял, катался на лодке, сидел с удочкой. Ах, эта рыбалка! Он теперь совсем разучился удить, забыл, наверное, все, что знал, а ведь как разревелся в прошлом году, | когда ему запретили ходить на реку — надо, мол, готовиться к экзаменам. Да, рыбалка! Не было ничего прекрасней ее за все долгие школьные годы! Стоишь, притаившись в зыбкой тени ив, неподалеку шумит плотина, а здесь вода глубокая, спокойная, солнечные зайчики так и пляшут на реке, мягко пружинит тонкое, длинное удилище. А как волнуешься, когда рыбка клюнет, и тянешь ее на берег, и какая удивительная радость охватывает, как только ты прикоснешься к прохладной и такой тяжелой, бьющей хвостом рыбе!
Он ведь не раз вытаскивал на крючке жирных карпов, ловил и ельцов и усачей, попадались ему и изящные лини, и маленькие пескари, переливающиеся всеми цветами радуги.
Долго Ганс смотрел на воду. Этот зеленый уголок настроил его на задумчивый, грустный лад Какими далекими казались ему сейчас милые сердцу, такие вольные, даже озорные ребячьи радости. Машинально он вытащил из кармана кусок хлеба, скатал несколько катышков, бросил их в воду и долго следил, как они шли ко дну и как их склевывали рыбки. Первыми налетели крохотные головли. Они жадно заглатывали мелкие катышки, а большие гнали впереди себя, толкая голодными рыльцами. Медленно, остерегаясь, приблизился крупный елец, его темная, широкая спинка почти сливалась с илистым дном; он степенно оплыл хлебный шарик, и вдруг тот мгновенно исчез в широко раскрытой пасти.
От лениво несущей свои воды реки тянуло тепловатой сыростью, в темно-зеленой глади расплывалось отражение белого облачка, с мельницы доносился визг дисковой пилы, а обе плотины гудели низко, в унисон. Гансу почему-то вспомнилось недавнее конфирмационное воскресенье. Когда торжество и благолепие: достигли наивысшей точки, он поймал себя на том, что спрягает какой-то греческий глагол. Да и вообще в последнее время с ним часто случается, что, сидя за партой, он путается в мыслях и, вместо того чтобы думать о текущем уроке, повторяет предыдущий или готовится к следующему. Как бы это не отразилось на экзаменах!
Рассеянно он спустился с парапета и никак не мог решить, куда теперь идти. Вдруг он вздрогнул от неожиданности: чья-то сильная рука сжала его плечо. — Помогай бог, Ганс! — слышит он ласковый мужской голос. — Не пройдешься ли со мной немного?
Это сапожник Флайг. Когда-то Ганс провел у него не один вечер, но теперь уже давно не навещал. Шагая рядом, Ганс невнимательно слушает набожного мастера. Флайг говорит об экзамене, желает юноше удачи, подбадривает его, но весь смысл его речи сводите в конце концов к тому, что экзамен — явление чисто внешнее и случайное. Провалиться вовсе не позорно, это может стрястись и с лучшим учеником. И если что-нибудь подобное произойдет с ним, Гансом, пусть памятует о том, что у вседержителя свои особые намерения насчет каждой человеческой души и пути его неисповедимы.
По отношению к Флайгу совесть Ганса была не совсем чиста. Он уважал старика, ему нравилась его уверенность, внушительные манеры, но он слышал столько анекдотов об его сектантской братии и так смеялся над ними. К тому же он боялся колючих вопросов сапожника и, стыдясь собственной трусости, избегал с ним встреч. С тех пор как Ганс стал гордостью учителей, у него и самого обнаружилось что-то от высокомерия, а старый мастер, желая смирить его гордыню, как-то странно стал поглядывать на него. Потому-то душа мальчика постепенно и ускользнула от доброжелательного наставника: ведь Ганс переживал самый расцвет мальчишеского упрямства и на каждое неласковое прикосновение, задевавшее чувство собственного достоинства, отзывался весьма болезненно. Шагая сейчас рядом с проповедником, он и не подозревал, с какой добротой и заботой тот поглядывал на него.
На Королевской улице они встретили пастора. Сапожник сдержанно, даже холодно поздоровался и вдруг куда-то заспешил — о священнике ходила молва, что он какой-то новоявленный и не признает даже воскресения Христова.
— Ну как дела? — спросил он Ганса, увлекая его за собой. — Верно, рад, что дождался наконец?
— Да, уж лучше поскорей бы?
— Держись, держись! Ты знаешь, как все мы надеемся на тебя. Особого успеха я ожидаю на латинском экзамене.
— А вдруг я провалюсь? — робко вставил Ганс.
— Провалишься? — Пастор даже остановился в испуге. — Нет, ты не можешь провалиться! Что ты! Нет, это просто немыслимо! Да и что это за разговоры?
— Я только хотел сказать — ведь всякое может случиться…
— Нет, не может, Ганс! Не может! Нет, нет, ты Должен быть совершенно спокоен. Передай поклон отцу и… не теряй мужества!
Ганс посмотрел ему вслед. Потом оглянулся — не видно ли мастера Флайга. Что ему тот говорил? «Не так важна латынь, лишь бы совесть была чиста! И бога надо бояться. Легко ему рассуждать! А тут еще пастор как снег на, голову. Этому, если провалишься и на глаза не показывайся!