о берегам реки Молочной, в Таврической губернии, виднеются красивые деревеньки немецких колонистов. Лет 50 тому назад никакого жилья там не было: в те поры, только на лето, ногайские кочевые татары пригоняли свои «отары», то есть стада баранов, на пастбища по широким лугам, и проживавшие в речных камышах волки ждали этих гостей, голодая и завывая от осени до лета.
Но когда почти во всей Неметчине не стало покою от войн, то некоторые немцы просили наше правительство позволить им переселиться в Poccию. Им назначили эти пустынные и привольные места, пособили деньгами; немцы пришли, поделили промеж собою участки и поселились по берегам рек.
Плохо было сначала: ни кола, ни двора, — жили в землянках. Волки наведывались к ним частенько: бывало немка варит свой «габер-суп», а волк с верху крыши землянки глядит в отдушину — «так ли-мол ты хозяйничаешь?» И не только на домашнюю скотину, а и на людей нападали середь белого дня эти разбойники зубатые. Но «терпение и труд все перетрут»: — помаялись, победовали новые поселенцы, да понемногу так обжились, обзавелись и разбогатели, что теперь только кофеек попивают, да денежки считают.
В 1854 году, как началась в Крыму война, эти самые колонисты-немцы прислали своих выборных или старост к нашему главнокомандующему с такой просьбой: «по милости русских, наши бедные отцы разбогатели здесь — теперь мы хотим отслужить вам за благодарность: примите от нас хлеб, картофель, подводы. И просим мы прислать к нам на излечение ваших раненых в сражениях солдатушек, будем беречь их, как братьев наших». И оставили немцы много подвод своих в военное распоряжение.
И вот, той же осенью 1854 года, в ненастный ноябрьский день, в одной из немецких колоний — и в домах, и на улице заметно было суетливое движение: с самого утра, то на одном, то на другом крыльце беспрестанно появлялись заботливые немцы, за ними выскакивали ребятишки; любопытно поглядывали они на дорогу. Дорога эта, обсаженная деревцами у селения, вилась через поля и нивы, и под дождиком лоснилась сплошною грязью и лужами. Кого-то ждали с той стороны.
Около полудня, прискакал в деревню колонист; на вопросы немцев он мимолетом отвечал: «Едут! Сейчас будут!» и соскочил с коня у ворот старосты. — Вскоре примчалась усталая тройка: офицер и военный доктор, забрызганные грязью, остановились у тех же ворот. За ними приехал фельдшер с своим аптечным ящиком. — и не больше как через полчаса, показался вдали по дороге обоз в 30 или 40 немецких фурманок.
Все народонаселение деревни — и стар, и мал, несмотря на дождик, высыпало из домов; старики и старушки вздыхали молча, беленькие немочки перешептывались и во все глаза глядели на приближающийся обоз. Ребятишки прыгали, лезли на перила, изгороди и деревья — кричали и шумели без умолку; собачонки, вертясь под ногами, помогали шуму. — Словом, в тихой немецкой колонии произошла небывалая суматоха; ждали гостей, еще незнакомых, невиданных прежде.
Наконец, обоз, встреченный офицером, доктором, фельдшером и старостами, въехал в деревню. Перед каждым домом, по очереди, останавливались подводы и каждый хозяин принимал своего гостя. Гости эти были — наши, раненые в разных битвах и сшибках, герои — защитники Крыма, солдаты нашей храброй армии.
Все они были промочены дождем до нитки. Иные бодро выскакивали из фурманок; другие, истомленные дорогой, с трудом слезали с них; а некоторых, обессиленных кровотечением или горячкой, бережно снимали немцы и относили на руках в дома.
Покрякивали да поохивали богатыри подбитые, а глядя на них слезами всплакивали сердобольные старушки-хозяйки. Повязанные головы, руки, ноги; мотающийся у иного пустой рукав, бледные, истомленные лица; у другого и совсем неоткрывающиеся глаза — было над чем погоревать доброму человеку. Но земляки наши не очень унывали.
«Ну, до свиданья, земляк!» — проговорил товарищу своему георгиевский кавалер, выбираясь из фурманки; рукава и полы накинутой шинели его были пропитаны кровью. Он слезал с фурманки, как-то скользя с нее, а руками не придерживался. «До свиданья! Эх брат, как ты осунулся!» Земляк, бледный как полотно, открыл глаза на речь кавалера, и снова сомкнул их.
«Не вешай головы, не печаль хозяина! Увидимся, брат!» — продолжал кавалер. Земляк опять взглянул на него и чуть кивнул ему головой; видно, было ему плохо…
«Миккель Бауер, это твой постоялец!» — кричал староста по-немецки одному хозяину; и Миккель Бауер, колонист почтенной наружности, подошел к кавалеру и хотел пособить ему взобраться на крыльцо. Но кавалер поблагодарил его: «не беспокойтесь-мол, влезем сами! А фуражку, извините, снять трудненько: мое вам почтение примите — хоть и в шапке!» при этом кавалер показал обе руки свои, перевязанные от кистей до плеч.
— «Ай, ай! Майн Гот» (Боже мой) — во всей семье хозяйской, стоявшей на крыльце, раздались вздохи и восклицания.
«Уж не побрезгайте, почтенный хозяин» — сказал кавалер, — «примите вот и этого камрата; хоть скотина, а добрый камрат; эй, Сибирлетка! На квартиру — марш!»
На голос кавалера вышел из за колес отъезжающей фурманки, словно выкупанный в грязи, пес черной шерсти. Пока люди хлопотали, он уже успел облизаться маленько, не обращая внимания на разных обнюхивающих его собачонок.
«Отдохнем же мы с тобой, Сибирлетка!» — ласково говорил кавалер, подымаясь на крыльцо за хозяином, — «эк ты напомадился, сердечный!»
Пес пошел за своим господином, а обрадованные ребятишки и любопытные собачонки вертелись за его хвостом.
Хозяин отворил настежь двери и попросил солдата войти. Из чистой и светлой комнаты пахнуло теплотой и вкусным запахом чего-то жареного. Солдат вошел, а Сибирлетка только облизывался и со вздохом присел в сенях на задние лапки; двери захлопнулись.
«Здравия желаю всем господам!» — промолвил кавалер и, тряхнув головой, ловко сбросил с нее фуражку. Толстая хозяйка приветливо встретила солдата, и вся семья разного рода и величины, — начиная от девятивершкового парня, до крохотного мальчишки, игравшего с кошкой на полу, все устремили глаза на него.
Учтивый хозяин спросил о чине и имени гостя.
«Егор Лаврентьев, десяточный ефрейтор!» — ответил кавалер.
Хозяин повел его в другую комнату и там показал ему приготовленную в углу постель; а у окна был уже накрыт столик, уставленный хорошими вещами. Подымался пар с горячего картофеля, чухонское масло сверкало на блюдечке, и какая-то жирная нога торчала с тарелки, как будто намекая: меня-мол можно есть, если угодно. — Еще-бы, неугодно!
Глянул на это кавалер и маленько призадумался: шестнадцать месяцев на Дунае да под Севастополем ел он русский, прочный сухарь, изредка огревался матушкой-кашицей, аль батюшкой-горохом и ай, ай, как давно, из памяти вон, когда он нюхал, не только ел, такую замысловатую стряпню! — «Экой бал! Кабы сюда товарища: ахти пошли бы разговоры, только косточки трещали-бы! Есть над чем посопеть!»
— «Посфоляет меленькой шнапс?» — отозвался с боку его хозяин. Кавалер оглянулся: хозяин держал в одной руке, как на смотр вычищенный, хрустальный графинчик, а в другой — развалистый стаканчик.
«Вот это резон!» — промолвил кавалер, пошевеливая усами.
— «Доктор посфоляет?» — спросил немец, но кавалер на этот счет сказать не мог ничего верного:
«А доктор ничего не сказал, стало-быть — или можно, или он и сам не знает. Да впрочем, я ведь только по наружности ободран, и часть мелких костей порехрястало, а нутром — совсем здоров. Я бы и не приехал сюда, да вот беда: самую нужную кость сломал, анафема!» Солдат тряхнул повязанными руками: — «А впрочем, — примолвил, — это от брюха далеко, стало-быть шнапс — можно!»
Немец держал чарку перед гостем и сам не знал, как препроводить ему шнапс — разве влить в рот. Но кавалер долго думать не заставил: нагнулся к чарке, охватил ее губами, взмахнул головой — и только донышко сверкнуло. Затем было крякнуто так, что кошка шмыгнула за дверь, со страху.
«Сломал, шельма, боевую пружину — и весь замок, дурак! вот что главное!» — молвил кавалер, отирая усы о свои плечи; и сел за стол.
Хозяева только дивились и потчевали гостя усердно; он сделал честь хлебу-соли, картофелю, оторвал зубами кусок жирной ноги, и все это брал ртом прямо с тарелки, отказываясь от предлагаемой помощи кормить его: «управимся и сами, пока зубы целы!»
Порядочно и с большим вкусом подзакусив, встал, поклонился он образу, потом хозяевам — и начал поглядывать в угол, где виднелась постель; дело понятное!
Закуска продолжалась очень недолго; однако в это время в кухне, у ребятишек, успел произойти немаловажный погром, а в сенях Сибирлетка уже выиграл баталию. Дело было так: Миккель № 2, семилетний пузырь, баловень отца-хозяина, больше всех был обрадован новым гостем — Сибирлеткой. Тоже очень понравилась ему штука кавалера с фуражкой, — как он сбросил ее с головы. Вот он набрал полную шапку костей и хлебных корок, отправился с маленькими сестренками и братишками своими в сени и вытряхнул эту провизию перед голодной собакой. А сам тут же надел шапку и начал пробовать скидать ее таким же способом, как скинул ее кавалер. Шапка слетала наземь, ребятишки хохотали, а Сибирлетка уписывал подачку и, поворачивая маленько набок морду, вдребезги сокрушал самые твердые и застарелые кости. Все шло хорошо, но неприятель приближался: с одной стороны — огромная рыжая, косматая собака подкрадывалась к Сибирлетке; а с другой — дубовый дверной косяк ребром своим угрожал голове прыгающего в шапке мальчишки. И в одно время — Сибирлетка, которому не понравилась непрошеная рекогносцировка — взрычал, кинулся в схватку и задал несказанную трепку рыжему герою; а шалун Миккель, хохоча и прыгая, резонулся самым лбом в острый косяк. Мальчишка разразился воплями и плачем, а рыжий рыцарь завизжал как подсвинок, поджал хвост, и отступил во все лопатки под старую борону, в дальний угол задворка, и оттуда залился тем жалобным воем разбитой скотины, который по собачьи должно быть значит: «караул, режут, давят, умираю и больше не буду!» А впрочем, леший его знает, что такое кричит скот, когда зададут ему трепку.