Вернулись спутники. Чогдар нёс в поле кафтана груду смёрзшегося конского навоза, а Сбыслав — рыхлую охапку полёгшего под снегом кустарника.
— Кони стояли, — сказал Чогдар, высыпав навоз.
— А люди легли. — Старший показал свою находку и перекрестился.
И спутники его перекрестились. Помолчали.
— Наша с тобой война, Ярун, — вздохнул Чогдар.
— Наша, — согласился Ярун и протянул найденный крестик юноше. — Христианская душа на этом месте в рай отлетела. Носи у сердца, сын. Память должна обжигать.
— Да, отец. — Сбыслав торжественно поцеловал крестик и спрятал его на груди.
— Волки близко, — сказал Чогдар, вздувая костёр. — Сидят караулом.
— К огню не сунутся.
— Не к тому говорю, Ярун. Кости человеческие грызть начнут, по степи растаскают. Уж лучше в огонь их положить.
Потом они молча жевали сушёную рыбу, ожидая, когда поспеет похлёбка в котелке. Студёная синева наползала со всех сторон, а они чутко дремали, закутавшись в широкие полы кафтанов и спрятав лица в башлыки.
Невдалеке завыл волк. Ярун сел, помешал варево, попробовал.
— Похлебаем горячего, да и в путь.
Хлебали неторопливо, истово, старательно подставляя под ложки куски чёрствых лепёшек. Тоскливо выли волки в густеющих сумерках, не решаясь приблизиться к огню.
— Зверь убивает пропитания ради, — сказал вдруг Сбыслав. — А чего ради человек убивает человека?
— Несовершенным он в этот мир приходит, — вздохнул Ярун. — Душа должна трудиться, и пока трудами не очистится, нет ей покоя. Труды, размышления и молитвы взрослят её, сын.
— Жирный кусок — самый сладкий, — добавил Чогдар. — А из всех сладких кусков власть — самая жирная. — Он облизал ложку и спрятал её. — Пора в путь, анда.
Все трое молча поднялись, затянули на спинах длинные концы башлыков, надели котомки и, перекрестившись, тронулись дальше. Шли прежним порядком: Ярун торил дорогу, Чогдар замыкал шествие, а Сбыслав держался середины.
Позади у догорающего костра тоскливо выли волки. Конечно, лучше было бы ночевать у огня, а идти днём, но в те года горящий в сумерках одинокий костёр был опаснее самых ярых зверей.
Добыча удалялась, и стая преодолела извечный страх перед огнём. Матёрая волчица обвела её стороной, быстро поставила на след, и волки, пригнув лобастые головы, крупной рысью пошли вдогон. Бежали молча, цепочкой следуя за вожаком, но, приблизившись, взрычали, роняя слюну, и снова стали обходить с двух сторон, перейдя внамет, чтобы поскорее отрезать путь людям, замкнуть кольцо и ринуться в одновременную атаку. Путники остановились, выхватив из ножен оружие. Чогдар развернулся лицом к тылу, Ярун мечом держал нападающих зверей спереди, а юный Сбыслав, укрывшись меж их спинами, отражал волчьи броски с обеих сторон. Ему первому и удалось полоснуть самого неосторожного острым клинком по горлу. Волк взвыл, отлетев в сторону, забился, разбрызгивая кровь по сыпучему нехоженому снегу.
— Один есть, отец!
— Береги дыхание. Ещё одного зацепим, и можно будет идти.
Второго волка широко располосовал Чогдар. Запах горячей крови и смертный вой бившихся в агонии раненых животных сразу остановили стаю. Беспомощная добыча была рядом, и молодой волк не выдержал первым, яростно бросившись на подбитого собрата. И вмиг стая распалась на две кучи, с рычанием разрывая тёплые, бьющиеся на снегу тела.
— Вперёд, — сказал Ярун, бросив меч в ножны. — Может, отстанут.
И они вновь зашагали по степи, оставив позади волчье пиршество и часто оглядываясь. Но то ли уж слишком волки были голодны, то ли свежая кровь раззадорила их, а только не раз и не два пришлось путникам прислоняться спинами друг к другу, отбивая очередные налёты. И если бы дано было нам увидеть отбивающихся от волков смелых и хорошо вооружённых воинов сверху, то нашему взору представилась бы большая двуглавая птица, быстро и беспощадно отражающая вражеский натиск с двух сторон одновременно…
2
Великий князь Владимирский Ярослав Всеволодович третьи сутки безвыходно молился в своей молельне. Дважды в день ему молча ставили чашу с ключевой водой, накрытую куском чёрствого хлеба, но никто не осмеливался тревожить князя, стоявшего на коленях пред образом Пресвятой Богородицы Владимирской. Шептались:
— Молится князь.
Помалкивали, ходили беззвучно, боялись скрипнуть, стукнуть, даже кашлянуть боялись.
— За нас, грешных, Господа молит и Пресвятую Богородицу.
Но так считали, а Ярослав давно уже не молился. Чувствуя потребность унять боль сердца и маету души, он искренне желал уединения и молитвы, но молитвы, которые он помнил, уложились в час, потому что не его это было дело. И он не утешился, но осталось уединение, и он нашёл утешение в нем. Он хотел понять, как же случилось так, как случилось, и почему именно так случилось, и откуда у него, воина и великого князя, это невыносимо-тоскливое, высасывающее чувство вины. И князь Ярослав беспощадно вспоминал всю свою пустую, суетную и, как показало время, бессмысленно грешную жизнь…
Нет, он задумался о ней не тогда, когда хоронил павшего в бою с татарами на реке Сити любимого брата Юрия. Не тогда, когда вместе с уцелевшими после разгрома горожанами и дружиной расчищал стольный город Владимир от пожарищ и трупов. Впервые задумался он о своей жизни тогда, когда из Москвы вернулся ставший ныне старшим сын Александр, посланный очистить Москву так, как сам отец очистил Владимир. Но с этих трудов Александр вернулся потрясённым.
— Почему люди так жестоко воюют, отец?
— Воюют из-за того, чего разделить нельзя, сын. Из-за власти. Не делится она, Александр.
Не на полудетский вопрос сына он тогда ответил, он себе самому ответил и разбередил душу. И как только отправил Александра наводить порядок в родном гнезде — в Переяславле-Залесском, так и заперся от всех в душной полутёмной молельне. Наедине с собой, с воспоминаниями, с совестью, вдруг шевельнувшейся в, казалось бы, навсегда вытоптанной собственной душе. Да, он помогал утвердиться на великокняжеском столе старшему брату Юрию: именно этим он всегда оправдывал всю непоследовательность своего поведения, всю вздорность своих претензий, все нарушения собственных клятв и обещаний. Этих обещаний хватало для безмятежности души и дремоты совести, но после жестокого разгрома татарами Владимира, убийств его жителей и гибели брата Юрия их уже не хватает. Недостаёт их для внутренней твёрдости, для опоры духа, а это значит, что внутренне, не для всех, а для себя самого он ещё не великий князь, ибо не можно стать великим, коли плавает душа твоя, как копна в половодье, став убежищем для перепуганных мышей, а не опорой для потрясённых человеков…
— Господь всемилостивый, Пресвятая Богородица, направьте, подскажите, посоветуйте, как не плыть мне рыхлой копешкой по течению, где найти твердь в прахе мира сего? И куда, куда направить ковчег Руси моей с человеками и скотами её?..
Князь Ярослав и сам не заметил, как заговорил вслух, не молясь, не спасения души ища, а ответов.
— Велика ты, неохватно велика мудрость Божия: не смертью лютой наказал ты меня за грехи мои непрощаемые, не слепотой, не хромотой, не болезнями, не людским презрением даже, нет! Ты самым страшным наказал меня, Господи: великой властью в годину разгрома народа моего. За что же, Господи, за что? Что заупрямился и не увёл войско за Липицу-реку? Но ведь верил в победу, в то, что сёдлами новгородских плотников закидаем. И все верили. А сейчас-то, сейчас что делать мне один на один с бичом Божьим при полном раззоре земли моей…
Скрипнула дверь, грузно шагнули через порог за спиной.
— Кто посмел? — в гневе вскинулся Ярослав.
— Не гневайся, великий князь, — негромко сказал простуженный хриплый голос — Издалека гость пришёл, с битвы на реке Калке. Пятнадцать лет шёл тебе рассказать, как первым бился с татарами.
Ярослав тяжело поднялся с занемевших колен. Взял свечу, посветил, вгляделся:
— Ярун?
— Ярун. Твой стремянной, постельничий и думный.