Триродов, не выражая ни малейшего удивления, сказал:
— Вы думаете? Может быть. Не знаю. Я не видел его уже лет пять.
Молодая с.-д. подумала, что Триродов обиделся на нее за своего знакомого; она сказала несколько натянуто:
— Вы его хорошо знаете, тогда извините.
— Я не знаю его теперешнего положения, — сказал Триродов. — Все может быть.
— Можно ли ручаться за все случайные знакомства! — сказал Рамеев.
Триродов спросил Петра:
— Что же он говорил обо мне?
Но тон его голоса не обнаруживал особенно большого любопытства. Петр сказал, усмехаясь саркастически:
— Ну, говорил-то он мало, больше выспрашивал. Говорил, что вы его хорошо знаете. Впрочем, я скоро ушел.
Триродов говорил тихо:
— Да, я его знаю давно. Может быть, и недостаточно хорошо, но знаю. У меня были с ним кое-какие сношения.
— Он у вас был вчера? — спросила Елисавета.
Триродов отвечал:
— Он заходил ко мне поздно вечером. Вчера. Очень поздно. Не знаю, почему он выбрал такой поздний час. Просил помочь. Требования его были довольно велики. Я дам ему, что смогу. Он отправится дальше.
Все это было сказано отрывисто и нехотя. Ни у кого не стало охоты продолжать разговор об этом, но в это время совершенно неожиданно в разговор вмешался Кирша. Он подошел к отцу, и сказал тихим, но очень внятным голосом:
— Он нарочно пришел так поздно, когда я спал, чтобы я его не видел. Но я его помню. Когда еще я был совсем маленький, он показывал мне страшные фокусы. Теперь уж я не помню, что он делал. Помню только, что мне было очень страшно, и я плакал.
Все с удивлением смотрели на Киршу, переглядывались, и улыбались. Триродов спокойно сказал:
— Ты это во сне видел, Кирша. Мальчики в его возрасте любят фантастические сказки, — продолжал он, обращаясь опять ко взрослым. — Да и мы, — мы любим утопии. Читаем Уэльса. Самая жизнь, которую мы теперь творим, представляется сочетанием элементов реального бытия с элементами фантастическими и утопическими. Возьмите, например, хотя бы это дело…
Так прервал Триродов разговор об Острове, и перевел его на другой вопрос, из числа волновавших в то время все общество. Вскоре после того он уехал. За ним поднялись и другие.
Хозяева остались одни, и сразу почувствовали в себе осадок досады и враждебности. Рамеев упрекал Петра:
— Послушай, Петя, так, брат, нельзя. Это же негостеприимно. Ты все время так смотрел на Триродова, точно собирался послать его ко всем чертям.
Петр ответил со сдержанною угрюмостью:
— Вот именно ко всем чертям. Вы, дядя, угадали мое настроение.
Рамеев посмотрел на него с недоумением, и спросил:
— Да за что же, мой друг?
— За что? — пылко, давая волю своему раздражению, заговорил Петр. — Да что он такое? Шарлатан? Мечтатель? Колдун? Не знается ли он с нечистою силою? Как вам кажется? Или уж это не сам ли черт в человеческом образе? Не черный, а серый, Анчутка беспятый, серый, плоский черт?
— Ну, полно, Петя, что ты говоришь? — досадливо сказал Рамеев.
Елисавета улыбалась неверною улыбкою покорной иронии, золотою и опечаленною, и желтая в ее черных волосах грустила и томилась роза. И широко раскрыты были удивленные глаза Елены.
Петр продолжал:
— Да подумайте сами, дядя, оглянитесь кругом, — ведь он же совсем околдовал наших девочек.
— Если и околдовал, — сказала, весело улыбаясь Елена, — то меня только немножечко.
Елисавета покраснела, но сказала спокойно:
— Да, любопытно слушать. И не заткнуть же уши.
— Вот видите, она сознается! — сердито воскликнул Петр.
— В чем? — с удивлением спросила Елисавета.
— Из-за этого холодного, тщеславного эгоиста ты всех готова забыть, горячо говорил Петр.
— Не заметила ни его тщеславия, ни его эгоизма, — холодно сказала Елисавета. — Удивляюсь, когда ты успел так хорошо, — или так худо, — с ним познакомиться.
Петр продолжал сердито:
— Вся эта его жалкая и вздорная болтовня — только из желания порисоваться.
Елисавета с непривычною ей резкостью сказала:
— Петя, ты ему завидуешь.
И сейчас же, почувствовавши свою грубость, сказала краснея:
— Извини меня, пожалуйста, Петя, но ты так жестоко нападаешь, что получается впечатление какого-то личного раздражения.
— Завидую? Чему? — горячо возразил Петр. — Скажи мне, что он сделал полезного? Вот он напечатал несколько рассказцев, книгу стихов, — но назови мне хоть одно из его сочинений, в стихах ли, в прозе ль, где была бы хоть капля художественного или общественного смысла.
— Его стихи, — начала было Елисавета.
Петр перебил ее:
— Ты мне скажи, где его талант? Чем он известен? Кто его знает? Все, что он пишет, только кажется поэзией. Перекрестись, и увидишь, что все это книжно, вымучено, сухо. Бездарное дьявольское наваждeние.
Рамеев сказал примирительным тоном:
— Ну, уж это ты напрасно. Нельзя же так отрицать!
— Ну, даже допустим, что там есть кое-что не очень плохое, — продолжал Петр. — В наше время кто же не сумеет слепить звонких стишков! Но все-таки, что я должен в нем уважать? Развратный, плешивый, смешной, подслеповатый, и Елисавета находит его красавцем!
Елисавета сказала с удивлением:
— Никогда я не говорила про его красоту. И разврат его, — откуда это? городские сплетни?
Елисавета покраснела и нахмурилась. Ее синие глаза странными зажглись зелеными огоньками. Петр гневно вышел из комнаты.
— Чем он так раздражен? — с удивлением спросил Рамеев.
Елисавета потупилась, и с детскою застенчивостью сказала:
— Не знаю.
Она стыдливо улыбнулась робкому тону своих слов, потому что почувствовала себя девочкою, которая скрывает. Преодолевая стыд, она сказала:
— Он — ревнивый.
Глава двенадцатая
Триродов любил быть один. Праздником ему было уединение и молчание. Так значительны казались ему одинокие его переживания, и такая сладкая была влюбленность в мечту. Кто-то приходил, что-то являлось. Не то во сне, не то наяву были дивные явления. Они сожигaли тоску.
Тоска была привычным состоянием Триродова. Только в писании стихов и прозы знал он самозабвение, — удивительное состояние, когда время свивается и сгорает, когда дивное вдохновение награждает избранника светлым восторгом за все тяготы, за всю смуту жизни. Он писал много, — печатал мало. Известность его была очень ограниченна, — мало кто читал его стихи и прозу, и из читавших мало было таких, кто признавал его талант. Его сочинения, новеллы и лирические стихи, не отличались ни особою непонятностью, ни особыми декадентскими вычурами. Но они носили на себе печать чего-то изысканного и странного. Надо было иметь
особый строй души, чтобы любить эту простую с виду, но столь необычную поэзию.
Для иных, знавших его, казалась странною его неизвестность. Казалось, что способности его были достаточно велики для того, чтобы привлечь к нему удивление, внимание и признание толпы. Но он несколько презирал людей, слишком, может быть, уверенный в своей гениальности, — и никогда не сделал движения, чтобы им угодить или понравиться. И потому его сочинений почти нигде не печатали.
Да и вообще с людьми сходился Триродов редко и неохотно. Ему тяжело было смотреть с невольною проницательностью во мглу их темных и тяжелых душ.
Только с женою ему было легко. Влюбленность роднит души. Но его жена умерла несколько лет назад. Она умерла, когда Кирше было уже лет шесть. Кирша помнил ее, — не мог забыть, все вспоминал. Смерть жены Триродов почему-то ставил в связь с рождением сына. Хотя очевидной связи не было, его жена умерла от случайной острой болезни. Триродов думал:
«Она родила, и потому должна была умереть. Жить — только невинным».
Она умерла, но он всегда ждал ее, и думал с отрадою:
«Придет. Не обманет. Даст знак. Уведет за собою».
И жизнь становилась легкою, как зыблемое видение сладкого сна.