— Я положил свой живот за веру, Царя и отечество, — с большим удовольствием говорил молодцеватый полковник.
Шел тощий человек с иезуитским лицом, и звонким голосом выкрикивал:
— Россия для русских!
Толстый купец повторял:
— Не надуешь, не продашь. Можно и шубу вывернуть. За свой грош везде хорош.
Женщина рябая и суровая говорила:
— Ты меня бей, ежели я твоя баба, а такого закона нет, от живой жены с девкой связаться.
Мужик шел рядом с нею, грязный и вонючий, молчал и икал.
Прошел опять дворянин свирепого вида, толстый, большой, взъерошенный. Он вопил:
— Вешать! Пороть!
Триродов сказал:
— Кирша, не бойся, — это мертвые слова.
Кирша молча кивнул головою.
Барыня и служанка шли и переругивались.
— Не уравнял Бог лесу. Я — белая кость, ты — черная кость. Я дворянка, ты — мужичка.
— Ты хоть и барыня, а дрянь.
— Дрянь, да из дворян.
Очень близко к волшебной черте, видимо, стараясь выделиться из общей среды, прошли изящно одетая дама и молодой человек из породы пшютов. Они еще недавно были похоронены, и от них пахло свежею мертвечиною. Дама кокетливо поджимала полуистлевшие губы, и жаловалась хриплым, скрипучим голоском:
— Заставили идти со всеми, с этими хамами. Можно бы пустить нас отдельно от простого народа. Пшют вдруг жалобно запищал:
— Посюшьте, вы, мужик, не толкайтесь. Какой грязный мужик!
Мужик, видно, только что вскочил из могилы, — едва разбудили, — и еще не мог опомниться и понять свое положение. Он был весь растрепанный, лохматый. Глаза у него были мутные. Бранные, непристойные слова летели из его мертвых уст. Он сердился, зачем его потревожили, и кричал:
— По какому праву? Я лежу, никого не касаюсь, вдруг, на, иди! Какие такие новые права, — покойников тревожить! Ежели я не хочу? Только до своей земли добрался, — ан, гонят.
Скверно ругаясь, качаясь, пяля глаза, мужик лез прямо на Триродова. В нем он слепо чуял чужого и враждебного, и хотел истребить его. Кирша задрожал и побледнел. В страхе прижался он к отцу. Тихий мальчик рядом с ними стоял спокойно и печально, как ангел на страже.
Мужик наткнулся на зачарованную черту. Боль и ужас пронизали его. Он воззрился мертвыми глазами, — и тотчас же опустил их, не стерпев живого взора, стукнулся лбом в землю за чертою, и просил прощения.
— Иди! — сказал Триродов.
Мужик вскочил, и побежал прочь. Остановясь в нескольких шагах, он опять скверно изругался и побежал дальше.
Шли два мальчика, тощие, с зелеными лицами, в бедной одежонке. Опорки на босых ногах шмурыгали. Один говорил:
— Понимаешь, мучили, тиранили. Убежал, — вернули. Сил моих не стало. Пошел на чердак, удавился. Не знаю, что мне теперь за это будет.
Другой зеленый мальчик отвечал:
— А меня прямо запороли солеными розгами. Мое дело чистое.
— Да, тебе-то хорошо, — завистливо говорил первый мальчуган, — тебе золотой венчик дадут, а вот я-то как буду?
— Я за тебя попрошу ангелов-архангелов, херувимов и серафимов, — ты мне только свое имя, фамилию и адрес скажи.
— Грех-то очень большой, а я Митька Сосипатров из Нижней Колотиловки.
— Ты не бойся, — говорил засеченный мальчик, — как только меня наверх в горницы пустят, я прямо Богородице в ноги бухну, буду в ногах валяться, пока тебя не простят.
— Да уж сделай Божескую милость.
Бледный стоял Кирша. Глаза его горели. Он весь дрожал, и повторял:
— Мама, приди! Мама, приди!
В мертвой толпе светлое возникло видение, — и Кирша затрепетал от радости. Киршина мама проходила мимо, милая, белая, нежная. Она подняла тихие взоры на милых, но не одолела роковой черты, и шепнула:
— Приду.
Кирша в тихом восторге стоял неподвижно. Глаза его горели, как очи тихого ангела, стоящего на страже.
Опять чужая и мертвая хлынула толпа. Проходил губернатор. Вся его фигура дышала властью и величием. Еще не вполне опомнившись, он бормотал:
— Русский народ должен верить русскому губернатору. Дорогу русскому губернатору! Не потерплю! Не дозволю! Меня не запугаете. Что-с? Кормить голодающих!
И при этих словах он словно очнулся, огляделся, и говорил с большим удивлением, пожимая плечьми:
— Какой странный беспорядок! Как я попал в эту толпу! Где же полиция!
И вдруг возопил:
— Казаки!
На крик губернатора примчался откуда-то отряд казаков. Не замечая Триродова и детей, они промчались мимо, свирепо махая нагайками. Смешались мертвые в нестройную толпу, теснимые казачьими конями, и злорадным смехом отвечали на удары нагаек по мертвым телам.
Седая ведьма села на придорожный камень, смотрела на них, и заливалась гнусным, скрипучим хохотом.
Глава четырнадцатая
Елисавета оделась мальчиком. Она любила это делать, и часто одевалась так. Скучна однолинейность нашей жизни, — хоть переодеванием обмануть бы ограниченность нашей природы!
Елисавета надела белую матроску с синим воротником, синие короткие панталоны, выше колен обнажившие ее прекрасные, стройные, загорелые ноги, надела шапочку, взяла удочку, пошла на реку. В этой одежде Елисавета казалась высоким подростком лет четырнадцати.
Тихо было и ясно у реки. Елисавета сидела на прибрежном камне, опустив ноги в воду, и следила за поплавком. Показалась лодка. Елисавета всмотрелась, — подъезжал в лодке Щемилов. Он окликнул:
— Паренек! авось ты здешний, так скажи, милый… И остановился, потому что Елисавета засмеялась.
— Да никак это — товарищ Елисавета? — сказал он.
— Не узнали, товарищ? — с веселым смехом спросила Елисавета, подходя к пристани, куда Щемилов уже причаливал свою лодку.
Щемилов, крепко пожимая Елисаветину руку, сказал:
— Признаться, сразу не узнал. А я за вами приехал. Сегодня к ночи массовка собирается.
— Разве сегодня? — спросила Елисавета.
Она похолодела от волнения и смущения, вспомнивши, что обещала сегодня говорить. Щемилов сказал:
— Сегодня. Авось вы не раздумали, а? говорить-то?
— Я думала завтра, — сказала Елисавета. — Подождите, захвачу узелок, у вас переоденусь.
Она быстро побежала вверх, и весел был звук ее ног по влажной глинистой дорожке. Щемилов ждал, сидя в лодке, и посвистывал. Елисавета скоро вышла, и ловко вскочила в лодку.
Ехать надобно было через весь город. С берега никто не узнавал Елисавету в ее мальчишеской одежде. Дом Щемилова стоял на окраине города, хибарка среди огорода, на крутом берегу реки.
В доме никого еще не было. Елисавета взяла книгу журнала, которая лежала на столе, и спросила:
— Скажите, товарищ, как вам нравятся эти стихи?
Щемилов посмотрел. Книга была раскрыта на той странице, где были стихи Триродова. Щемилов усмехнулся, и сказал:
— Да что сказать? Его стихи революционного содержания — ничего себе. Впрочем, такие стихи нынче все пишут. Ну, а прочие его сочинения не про нас писаны. Барские сладости не для нашей радости!
— Давно я у вас не была, — сказала Елисавета, — как у вас все не прибрано!
— Хозяйки нет, — сконфуженно сказал Щемилов.
Елисавета принялась прибирать, чистить, мыть. Она двигалась проворно и ловко. Щемилов любовался ее стройными ногами; так красиво двигались на икрах мускулы под загорелою кожею. Он сказал голосом, звонким от радостного восторга:
— Какая вы стройная, Елисавета! Как статуя! Я никогда не видел таких рук и таких ног.
Елисавета засмеялась, и сказала:
— Мне, право, стыдно, товарищ Алексей. Вы меня хвалите в глаза, точно хорошенькую вещичку.
Щемилов вдруг покраснел и смутился, что было так неожиданно, так противоречило его всегдашней самоуверенности. Он задышал тяжело, и сказал, смущенно запинаясь:
— Товарищ Елисавета, вы — славный человек. Вы не обижайтесь на мои слова. Я вас люблю. Я знаю, что для вас социальное неравенство — вздор, а вы знаете, что для меня деньги ваши — ерунда. Если бы я был вам не противен…