И положил на стол связку книжек и брошюр. Кто-то сзади Елисаветы протянул руку, взял книжки, и сунул их под стол. Потом пришла курсистка, странно похожая на студента, но совсем иная, коротенькая, толстая, краснощекая, стриженая, веселая, в пенсне. Она принесла связку книг, и говорит тихо:
— Спрячьте.
Елисавета прячет книги в шкап, — и боится чего-то.
Приходили студенты, рабочие, барышни, гимназисты, юнкера, чиновники, приказчики, — и каждый положит на стол пачку книг, шепнет:
— Спрячьте!
И скрывается. И прячет Елисавета, — в ящик стола, в шкапы, под столы, под диваны, за двери, в печку. А книги на столе все растут, — и все неотвязные шопоты:
— Спрячьте.
И некуда прятать, — а все несут, несут, несут. Книги везде, книги давят…
С чувством тоскливой тяжести в груди Елисавета проснулась. Чье-то лицо наклонилось над нею. Покрывало соскользнуло с се прекрасного тела. Елена шептала что-то. Сонным голосом Елисавета спросила:
— Я тебя разбудила?
— Ты так вскрикнула, — сказала Елена.
— Такая глупость приснилась, — шепнула Елисавета.
Она опять заснула, — и опять тот же склад. Так много книг, — даже подоконники завалены, и свет едва проникает, тусклый и пыльный. Томит зловещая тишина. За прилавком, рядом с нею, студент и два подростка стоят странно прямо: они бледны, и чего-то ждут. Вдруг дверь отворилась бесшумно. Входят, стуча сапогами, рослые люди, — полицейский, другой, сыщик в золотых очках, дворник, другой, мужик, городовой, мужик, дворник, — идут, идут, заполнили всю комнату, и все входят, громадные, угрюмые, молчаливые. Елисавете душно, — и она просыпается.
Опять засыпала Елисавета, и опять томилась кошмарными видениями, давящими, грудь, и просыпалась снова.
Снится ей, что обыскивают.
— Нелегашка! — говорит сыщик, злобно смотрит на Елисавету, и кладет на стол книжку.
И растет на столе груда нелегальных книг. Их мнут и треплют. Полицейский садится писать протокол. Перо ползет, — но бумага мала.
— Бумаги! — кричит пристав.
Исписывается лист за листом. Пристав издевается, грозит револьвером.
— Проснулась, — и опять сон.
Пришел учитель-пискун, маленький, хрупкий. За ним другой, третий, без конца, — вереницы мирных людей с мятежными воплями.
Проснулась. И опять сон.
Площадь залита ярким солнцем. Мужик стоит и горланит:
— Постоим за прижим и за Русь святую.
На его крик подходит другой мужик, третий, четвертый. Медленно и неуклонно копится ревущая толпа. Из толпы выделяется мужик со значком, в белом переднике, подходит близко, и, перекашивая рот, кричит неистово:
— За Рассею, как Егорий повелевает! Истреблю!
Он наваливается на Елисавету, и душит ее.
Проснулась.
Опять снится что-то страшное, темное. Ничего еще не видно, и не понять, и только страх разливается в черной мгле. В черной мгле темные сгущаются фигуры, тьма слегка проясняется, и зловеще-серым становится воздух. Снится двор, узкий, обставленный высокими стенами с окнами за частыми решетками. Сердце внятно шепчет:
— Тюрьма. Тюремный двор.
Из узкой двери на мглистый двор холодным, ранним утром выводят арестантов. Идут гуськом — солдат, арестант, солдат, арестант, солдат — без конца, гулко идут поперек двора. В стене калитка скрипит, отворяется. Все выходят. И уже Елисавета за стеною видит плоское, безграничное, тало-снежное поле, и ряд виселиц на поле, — бесконечный ряд уходящих вдаль виселиц. Идут, все ближе, — будут вешать.
Как случилось, не помнила, но идет в ряду и она. Перед нею — солдат, а еще впереди солдата — мальчик. Мальчик к ней спиной, но она узнала — Миша. Ужасом скован язык, — кричать бы, — не крикнешь. Ужасом скованы ноги, бежать бы, — не двинуться. Ужасом скованы руки, — отнять бы, — висят бессильно.
Вешают впереди, и мимо повешенных идут арестанты к следующим виселицам. Вешают Мишу. Он срывается. Вешают опять, — срывается. Вешают без конца, — и он каждый раз срывается.
Видно чье-то свирепое лицо, и седая щетина подстриженных усов. Слышен злобный крик:
— Добить!
Выстрел, — незвучный, тупой удар, — мальчик падает и мечется по земле. Опять выстрел, — мальчик мечется. Выстрелы все чаще, — а он все жив.
Елисавета проснулась, — совсем проснулась. Больно и радостно бьется сердце, — да это же только сон! Только сон! И в сердце ее сияет ликующая радость…
По золотым стрелам еще тихого и кроткого Дракона, падавшим так мягко и наклонно, было видно, что еще очень рано. Где-то далеко слышался зов рога и мычание коров. Стены спальни слабо, розовели. Окна светились по-утреннему, первоначальным, прельщающим светом, — день в окнах говорил, что он сложится по-новому, по-хорошему. И была влажность, веющая в открытое окно, в раннее чирикание птиц, — и вечная радость утренней природы. Было слышно, что и Елена проснулась.
Так, — возник новый день, буйный и радостный. А ночные видения?
О, мы, умирающие, тонущие в предутреннем тумане! Хриплым топотом говорящие наше последнее, наше страшное:
— Прощай!
Глава седьмая
Обе сестры плохо выспались. Елисавета была истомлена кошмарами, а Елена часто просыпалась и приходила к ней. Обе чувствовали сладкое и яркое головокружение разрезанного драконовыми серпами сна. В голове бежали яркие воспоминания нестройною и пестрою вереницею. Вспоминались подробности вчерашнего посещения. Еще томное одолевало обеих смущение, — точно стыд. Но сегодня сестры понемногу одолели его. Оставаясь наедине, они разговаривали о том, что видели в дому у Триродова, и в его колонии. Странная нападала на сестер забывчивость, — понемногу забывалась обстановка, подробности тонули. Разговаривая об этом, они часто ошибались, и поправляли одна другую. Точно сон был. Да и то, — явь или сон? И где границы? Сладкий сон, горький ли сон, — о, жизнь, быстрым видением проносящаяся!
Прошло три дня. Опять стоял тихий, ясный день, и опять небесный Дракон улыбался своею злою, безумно-ярою улыбкою. Покачиваясь, отсчитывал багровые секунды и пламенные минуты, и ронял с еле слышным гулом на землю свинцово-тяжелые, но прозрачные часы. Было три часа дня, — только что миновали самые знойные, ядовито-липкие змеиные минуты. Кончился завтрак. Рамеевы и Матовы были дома. Опять был долог, нестроен и горяч спор Елисаветы с Петром, и по-прежнему безнадежен, — и разошлись, взволнованные и тоскующие, смутным беспокойством истомив уравновешенность мисс Гаррисон.
Сестры остались одни. Они вышли на нижний балкон, сидели молча, и притворялись, что читают. Они чего-то ждали. Ожиданием ускорялся подымающий грудь стук сердец.
Елисавета уронила книгу на колени и, вдруг нарушив знойное молчание, сказала:
— Мне кажется, он сегодня к нам приедет.
Повеял ветер, дрогнули гибкие ветки, какая-то пташка загомозилась, — и казалось, что тоскующий сад обрадовался торопливо промчавшимся словам, резвым, звонким.
— Кто? — спросила Елена.
И вдруг покраснела от неискренности вопроса, — знала же кто. Елисавета улыбнулась, глянула на нее, и сказала:
— Триродов, конечно. Странно, что мы его ждем.
— Но он, кажется, обещал приехать, — нерешительно сказала Елена.
— Да, — отвечала Елисавета, — он что-то говорил там, у этого странного зеркала.
— Это было раньше, — возразила Елена.
— Да, и в самом деле, — сказал Елисавета. — Я все путаю. Не понимаю, как можно так скоро забыть.
— Да я и сама путаю немало, — удивляясь самой себе, говорила Елена. — Я почему-то чувствовала большую усталость.
Мягкий шум колес по песку приближался быстро и плавно. К дому по березовой аллее, медленно, останавливаясь уже, катился легкий шарабан, влекомый лошадью в английской упряжке. Сестры встали. Они были взволнованы. Но на лицах были привычно-любезные улыбки, и руки не дрожали.
Триродов отдал вожжи Кирше. Кирша отъехал.
Первая встреча была странно-неловкою. Смущение сестер пробивалось под любезно-пустыми фразами. Прошли в гостиную. Рамеев вышел, приветствуя гостя, и оба брата Матовы. Начались взаимные приветы, — знакомство, — незначащие речи, — все, как у всех и всегда.