— Не отвлекайтесь, Горохов.

— Выписали меня — три дня жил у земляка. Василия Блаженного смотрел, купил в ГУМе портфель типа «дипломат» для Люськи, ей нужно. На четвёртый день Кыскырбая выписали. Пошли мы в Государственную Третьяковскую галерею. Пришли на первый этаж, а там висит портрет товарища Громобоева.

— Стоп, — сказал Володин. — Подробней об этом.

— Чей портрет? — спросил майор.

— Вы слушайте, слушайте…

— Портрет товарища Громобоева, только с бородой.

— Стоп. А ты его тогда разве знал?

— Нет. Я его тут опознал. Как с него ветер шляпу скинул — гляжу, он. Точно. Портрет называется «Пан». Художника звать Рубель.

— Рублёв?

— Ага. Врублёв.

— Может, Врубель?

— Может.

— А почему боишься, что тебя чокнутым посчитают? Товарищ Громобоев заслуженный человек. Может его портрет в музее висеть?

— Может.

— А почему «Пан»? — спросил майор.

— А я почем знаю?.. Да вы бы посмотрели на того пана — на нём шкура козлиная, и в руке футбольный свисток. Ох, непростое это дело, товарищ майор, непростое. Картина старинная, а лет тому пану сколько сейчас товарищу Громобоеву.

Володин выдвинул ящик стола и показал майору незаметно от Горохова открытку с этой картины. Но майор уже что-то смутно вспоминал по описанию.

— Слушай, Горохов, ступай, — сказал майор. — Ступай.

— Расписываться где?

— Зачем?

— А я показания давал?

— Какие показания, Горохов? Одни сплетни.

— Дело ваше. Сплетня. А что ветер поднимается, когда этот Громобоев бежит по улице? А что козы за ним со всех дворов удирают? А что коровы, что куры, что свиньи?

— А что куры?

— Озверели! А что боржом в небо хлещет?

— Ты лучше скажи, зачем ты на кроватях по городу ехал?

— А чего? Это «багги».

— «Багги»… Ладно, ступай, Горохов.

— Дело ваше, — сказал Павлик-из-Самарканда.

И ушёл.

Майор и Володин сидели молча. Потом Володин достал из портфеля книжку и прочитал майору справку:

«Когда родился великий бог Пан, он не остался жить на Олимпе. Он ушёл в тенистые леса и горы. Там пасёт он свои стада, играя на звучной свирели. Лишь только услышат нимфы чудные звуки свирели Пана, как толпами спешат к нему, и вскоре весёлый хоровод движется по зелёной долине. Весело резвятся сатиры и нимфы вместе с Паном. Когда же наступает жаркий полдень, Пан удаляется в густую чащу леса или в прохладный грот и там отдыхает…»

— В полдень, говоришь? — спросил майор. — С двенадцати до часу?

— Вы слушайте дальше!.. Слушайте!.. «Опасно тогда беспокоить Пана. Он вспыльчив. Он может в гневе послать тяжёлый, давящий сон. Он может наслать и панический страх, такой ужас, когда человек бежит, не замечая, что бегство грозит ему гибелью. Не следует раздражать Папа. Но если Пан не гневается, он милостив и добродушен. Потому что его имя Пан означает „Всё“, то есть природа… Полюбил Пан прекрасную нимфу по имени Сиринга…»

— Как?

— Сиринга, — сказал Володин. — «Гордая была нимфа и отвергала любовь всех. Пан увидел её однажды и хотел подойти к ней, но она в страхе обратилась в бегство. Пан захотел догнать её, но её путь пересекла река. Взмолилась Сиринга, и бог реки сжалился над ней и превратил её в тростник. Подбежавший Пан обнял только гибкий тростник… Стоит Пан, печально вздыхая, и слышится ему в шелесте тростника прощальный привет нимфы. Пан сделал тростниковую свирель и назвал её Сирингой… Пан удалился в чащу лесов, и там раздаются полные грусти нежные звуки его свирели, и с любовью внимают им юные нимфы…»

— Не морочь мне голову, Володин! Уймись, — крикнул майор.

Володин смотрел в окно.

— Может, это ты чокнутый? Так и скажи! — предложил майор.

По улице шла Люся. Ветер отдувал её газовую косынку.

Издалека раздавалась музыка.

— Музыка, что ли? — спросил майор.

Володин не ответил.

— Пора кончать это следствие, — сказал майор. — Пора закрывать дело.

Майор наклонил голову и всмотрелся в открытку, с которой глядел на него Громобоев бесстыжими бутылочными глазами.

Ветер шевельнул волосы майора и бумаги на столе. Майор прихлопнул бумаги ладонями.

— Володин! Да закрой ты окно! — сказал он и оглянулся. Окно было закрыто. Это Володин вылетел из комнаты, и прокуренный воздух заколебался.

За окном раздавалась нестройная музыка, шум голосов и тарахтенье моторов.

Майор оглянулся как раз, когда мимо окна ехала никелированная кровать типа «багги». На ней сидел приезжий водолаз. На голых ногах его были ласты, и он играл на губной гармонике.

Когда майор выбежал на крыльцо, там уже стоял Володин и глядел на процессию, которая могла удивить хоть кого.

Сначала майор подумал: идёт Пан со свитой нимф и козлоногих сатиров, потом очнулся и понял, что это Володин с Павликом-из-Самарканда его заморочили.

Процессию составляли самые старые и захудалые люди города, а также дети и лучшие девушки.

На моторизованных кроватях типа «багги» везли ящики с фруктовыми водами и вёдра с боржоми местного разлива. Приезжие водолазы в ластах играли в чехарду. Экскаваторщики со строительства завода электронного оборудования играли на губных гармониках и футбольных свистках старых моделей.

А впереди процессии шли директор под руку с Аичкой в белой фате, сопровождаемые Миногой в полном параде и Громобоевым в шляпе.

Процессия направлялась к загсу. Ветра не было.

И майор только сейчас вспомнил, что сегодня нерабочий день, и сказал Володину:

— А не всё ли равно, из чего сделана дудка — из тростника или чего другого!.. Лишь бы играла.

Володин посмотрел на него странно и хотел что-то ответить, но не сумел, потому что к нему подходила Люся и глядела на него круглыми глазами — зрачок во всю роговицу, как в темноте.

Она подошла и кивнула на загс:

— Пойдём, Федя, заявление подавать. У меня паспорт с собой.

И Володин сошёл к ней с крыльца, будто с горки съехал.

— Пора было закрывать дело.

Но Громобоев думал иначе.

— Уезжай, — сказала Сиринга. — Прошу тебя.

— Нет… — сказал он. — Они уже кое-что поняли, но рано ещё.

— Узнают тебя…

— Боишься?

Сиринга не ответила.

Свадьба утихала. Гудела двое положенных суток, а теперь утихала, и Громобоев вышел с директором на прямой разговор.

— Дальше надо двигаться, дальше, — сказал Громобоев. — То, что вы городок этот начали понимать, это дело радостное. Но, вы меня извините, все — и ваши и городские — дела похожи на моторизованную кровать.

— Ох уж эти водолазы! — сказал директор.

— Сатирики… — сказал Громобоев. — Шутники. Это они чтоб вам намекнуть: мол, дальше надо думать. Научно-техническая революция уже понимает, что борьба с природой — дело глупое. Останемся одни, с кем бороться? Мы тоже природа.

— С собой бороться трудней всего, — согласился директор.

— А кто должен с собой бороться? — спросил Громобоев.

— Мы.

— А в нас кто?

— Мы, — с силой сказал директор.

— Дерево не усовершенствуется, оно растёт, — сказал Громобоев. — Ствол не усовершенствованное семя, а листья не усовершенствованный ствол.

— Что вы предлагаете?

— Нельзя отделить блюдо от способа его готовить. И если меняется способ его изготовления, то блюдо ухудшается, не превращаясь в другое блюдо. Потому что для другого надо всё другое, а не усовершенствование прежнего. Есть степень законченности, которую нельзя изменить, не отменяя её вовсе.

— Что же вы предлагаете? То, что нравится, отменить не просто. А усовершенствование, по-вашему, нелепо. Что остаётся?

— Признать, что каждый человек — исключение, и не ломать его, а прилаживать к делу. Со своеобразием не борются, а применяют по назначению.

— Утопия.

— Утопия — это пока нет теории, — сказал Громобоев. — Но до теории нужна наблюдательность. У человека тыща нужд, значит, у него тыща свойств. Значит, каждого можно приладить к делу.

— Неясно только одно, — сказал директор. — Кто должен этим заниматься?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: