– Ты к Черняеву? К Мише? – спрашивает меня. Я отвечаю утвердительно.
– Ну так это все равно, и он Миша и я Миша. На, пей.
Налил стакан рому. Я отказываюсь.
– Не пьешь? Стало быть, ты дурак. – И залпом выпил стакан.
А из палатки выглянул Черняев и крикнул:
– Мишка, пошел спать!
– Слушаю, ваше превосходительство. – И, отсалютовав стаканом, исчез в соседней палатке.
Вернулся Хлудов в Москву, женился во второй раз, тоже на девушке из простого звания, так как не любил ни купчих, ни барынь. Очень любил свою жену, но пьянствовал по-старому и задавал свои обычные обеды.
И до сих пор есть еще в Москве в живых люди, помнящие обед 17 сентября, первые именины жены после свадьбы. К обеду собралась вся знать, административная и купеческая. Перед обедом гости были приглашены в зал посмотреть подарок, который муж сделал своей молодой жене. Внесли огромный ящик сажени две длины, рабочие сорвали покрышку. Хлудов с топором в руках сам старался вместе с ними. Отбили крышку, перевернули его дном кверху и подняли. Из ящика вывалился… огромный крокодил.
Последний раз я видел Мишу Хлудова в 1885 году на собачьей выставке в Манеже. Огромная толпа окружила большую железную клетку. В клетке на табурете в поддевке и цилиндре сидел Миша Хлудов и пил из серебряного стакана коньяк. У ног его сидела тигрица, била хвостом по железным прутьям, а голову положила на колени Хлудову. Это была его последняя тигрица, недавно привезенная из Средней Азии, но уже прирученная им, как собачонка.
Вскоре Хлудов умер в сумасшедшем доме, а тигрица Машка переведена в зоологический сад, где была посажена в клетку и зачахла…
*
Всё это были люди, проедавшие огромные деньги. Но были и такие любители «вторничных» обедов, которые из скупости посещали их не более раза в месяц.
Таков был один из Фирсановых. За скупость его звали «костяная яичница». Это был миллионер, лесной торговец и крупный дисконтер, скаред и копеечник, каких мало. Детей у него в живых не осталось, и миллионы пошли по наследству каким-то дальним родственникам, которых он при жизни и знать не хотел. Он целый день проводил в конторе, в маленькой избушке при лесном складе, в глухом месте, невдалеке от товарной станции железной дороги. Здесь он принимал богачей, нуждавшихся в деньгах, учитывал векселя на громадные суммы под большие проценты и делал это легко, но в мелочах был скуп невероятно.
В минуту откровенности он говорил:
– Ох, мученье, а не жизнь с деньгами. В другой раз я проснусь и давай на счетах прикидывать. В день сто тысяч вышло. Ну, десятки-то тысяч туда-сюда, не беспокоишься о них – знаешь, что на дело ушли, не жаль. А вот мелочь! Вот что мучит. Примерно, привезет из моего имения приказчик продукты, ну, масла, овса, муки… Примешь от него, а он, идол этакий, стоит перед тобой и глядит в глаза… На чай, вишь, – привычка у них такая – дожидается!.. Ну, вынешь из кармана кошелек, достанешь гривенник, думаешь дать, а потом мелькнет в голове: ведь я ему жалованье плачу, за что же еще сверх того давать? А потом опять думаешь: так заведено. Ну, скрепя сердце и дашь, а потом ночью встанешь и мучаешься, за что даром гривенник пропал. Ну вот, я и удумал, да так уж и начал делать: дам приказчику три копейки и скажу: «Вот тебе три копейки, добавь свои две, пойди в трактир, закажи чайку и пей в свое yдoвoльcтвиe, сколько хочешь».
В 1905 году в его контору явились экспроприаторы. Скомандовав служащим «руки вверх», они прошли к «самому» в кабинет и, приставив револьвер к виску, потребовали:
– Отпирай шкаф!
Он так рассказывал об этом случае:
– Отпираю, а у самого руки трясутся, уже и денег не жаль: боюсь, вдруг пристрелят. Отпер. Забрали тысяч десять с лишком, меня самого обыскали, часы золотые с Цепочкой сняли, приказали четверть часа не выходить из конторы… А когда они ушли, уж и хохотал я как их надул: пока они мне карманы обшаривали, я в кулаке держал десять золотых, успел со стола схватить… Не догадались кулак-то разжать! Вот как я их надул!.. Хи-хи-хи! – и раскатывался дробным смехом.
Над ним, по купеческой привычке, иногда потешались, но он ни на кого не обижался.
Не таков был его однофамилец, с большими рыжими усами вроде сапожной щетки. Его никто не звал по фамилии, а просто именовали: Паша Рыжеусов, на что он охотно откликался. Паша тоже считал себя гурманом, хоть не мог отличить рябчика от куропатки. Раз собеседники зло над ним посмеялись, после чего Паша не ходил на «вторничные» обеды года два, но его уговорили, и он снова стал посещать обеды: старое было забыто. И вдруг оно всплыло совсем неожиданно, и стол уже навсегда лишился общества Паши.
В числе обедающих на этот раз был антрепренер Ф. А. Корш, часто бывавший в клубе; он как раз сидел против Рыжеусова.
– Павел Николаевич, что это я вас у себя в театре не вижу?
– Помилуйте, Федор Адамыч, бываю изредка… Вот на это воскресенье велел для ребятишек ложу взять. Что у вас пойдет?
– В воскресенье? «Женитьба».
– Что-о?
– «Женитьба» Гоголя…
– Ну и зачем вы эту мерзость ставите?
Ф. А. Корш даже глаза вытаращил и не успел ответить, как весь стол прыснул от смеха.
– Подлецы вы все, вот что! Сволочь! – взвизгнул Рыжеусов, выскочил из-за стола и уехал из клуба.
Хохот продолжался, и удивленному Ф. А. Коршу наперерыв рассказывали причину побега Рыжеусова.
Года два назад за ужином, когда каждый заказывал себе блюдо по вкусу, захотел и Паша щегольнуть своим гурманством.
– А мне дупеля! – говорит он повару, вызванному для приема заказов.
– Дупеля? А ты знаешь, что такое дупель? – спрашивает кто-то.
– Конечно, знаю… Птиченка сама по себе махонькая, так с рябчонка, а ноги во-о какие, а потом нос во-о какой!
Повар хотел возразить, что зимой дупелей нет, но веселый Королев мигнул повару и вышел вслед за ним. Ужин продолжался.
Наконец, в закрытом мельхиоровом блюде подают дупеля.
– А нос где? – спрашивает Паша, кладя на тарелку небольшую птичку с длинными ногами.
– Зимой у дупеля голова отрезается… Едок, а этого не знаешь, – поясняет Королев.
– А!
Начинает есть и, наконец, отрезает ногу.