Но это моя вечная проблема: всегда мне не хватает одного. Одной сестры, одного брата, одного друга или подруги. Друзей у меня всегда было много, у каждого свои достоинства и недостатки, с каждым я старалась быть доброй, и все, каждый по-своему, были добры ко мне. Но я всегда тосковала по такому одному человеку, который был бы всем. Я даже не умею объяснить, что означает это все — может быть, то, что с этим одним я считалась бы в тысячу, в миллион, в триллион раз больше, чем со всеми остальными, и он тоже несравненно больше считался бы со мной. Дружба, которой мне хочется сильнее всего, не должна быть отношениями подчиненности, как между хозяином и слугой, или такой, какую я замечала у многих девчонок — взаимным обменом сердечными тайнами. Дружба, по-моему, должна быть столь ясной и чистой, что даже испытания, которые она приносит, казались бы красивыми и возвышенными, лишенными каких бы то ни было мелочных придирок или зависти. Может быть, я потому так много думаю об этом несуществующем своем идеальном друге или подруге, что я единственный ребенок в семье.

Раньше я мечтала о сестре-однолетке и о брате намного старше меня. Но мои родители всегда уклонялись от разговоров о сестре и брате. В десятилетнем возрасте меня мучила мысль, что я вообще не их ребенок. Я фантазировала, будто отец с матерью взяли меня из бедной многодетной семьи, и сверлила в школе однокашников пронзительным взглядом: кто из них мои возможные сестры или братья, к которым "зовет кровь". Меня тянуло то к одним, то к другим, однако на самом-то деле я была дочерью своих настоящих родителей — это факт. Сейчас, по-моему, уже отчетливо заметно, какие черты лица и характера моих отца и матери проявляются во мне: от отца — голубые глаза и нос кнопочкой, от матери — темные волосы. Иногда выкидываю мальчишеские штуки, как отец, а потом серьезно раздумываю над этим, как мама, и тогда готова провалиться сквозь землю от стыда.

Всю первую неделю в городе, в новой школе, я каждый день ждала «экзамена»: у нас в сельской школе каждого новичка сперва испытывали — или подбрасывали кнопку на парту острием кверху, или совали в ящик парты гипсовое легкое, которое специально для этого приносили тайком из кабинета анатомии. И какому бы испытанию меня ни подвергли, я была готова весело рассмеяться. Но «экзамена» не дождалась: меня как будто не замечали. Иногда брало сомнение — уж не сделалась ли я невидимкой, но иногда мне казалось, будто я слышу позади себя намеки на деревенский румянец щек. Соседом по парте мне достался высокий толстогубый парень — Томас Килу, который сначала оккупировал было последнюю парту и, очевидно, надеялся, сидя там, прочитать все изданные до сих пор приключенческие книги. Даже сидя прямо под носом у учителей, он держал на коленях раскрытую книгу. Так что от этого парня с рыбьей фамилией[4] мне не было никакого проку. И когда наконец на уроке английского языка меня первой вызвали отвечать и я заработала свою первую пятерку, меня фундаментально осудили. Это проявилось в том, что двое ребят бешено зааплодировали и закричали: "Бис, дева Маарья!" — а девчонки саркастически скривились.

Я решила: с меня хватит! В тот же день оставила тете на столе письмо и уехала домой в деревню. "Навсегда! — сказала я себе. — Forever, навсегда, дева Маарья!"

В деревне воздух густо пахнет, и я жадно вдыхала эту смесь запахов яблок, сырых, прелых осенних листьев и почвы, как страдающий кашлем человек вдыхает пары скипидара. Даже грязь на дороге через лес казалась мне красивой, шоколадной. Возле самых ворот родного двора я нашла среди холодных листьев перезревшие черно-синие сочные ягоды ежевики.

Мама уже вернулась из библиотеки и, взяв в одну руку тяпку, а в другую плетенную из проволоки корзинку, ушла на картофельное поле «покопаться». Она никогда не могла дотерпеть до того дня, когда отец возьмет в совхозе лошадь и устроит толоку — копать картофель. Пока доходило до толоки, половина картофеля была уже «выцарапана» и отсортирована мамой.

Конечно же, она испугалась, когда увидела меня, стоящую у ворот. Я эффектно крикнула: "Я вернулась навсегда!" — словно это должно было доставить ей большую радость. Меня крайне разочаровало, что мать не захлопала в ладоши. По дороге домой, в автобусе, я представляла себе, как в маминых карих грустных глазах возникает золотистая искра. По моему сценарию она должна была воскликнуть: "Доченька, неужели?" — и прижать вновь обретенную дочь к груди.

 - То-то собака лаяла! — сказала мама. — Смотри, чтобы не испачкала тебя своими грязными лапами!

Нукитс прыгал на меня (ну что такое два-три коричневых следа от лап по сравнению с моей душевной болью!), затем отскакивал, обегал такой круг, какой позволяла ему цепь, и возвращался со щепкой в зубах к моим ногам. Опьяненный радостью, старый, с седыми челюстями пес прыгал взад-вперед, как щенок, предлагал мне, дурачась, палку и рычал, притворно сердясь.

Мать помолчала, положила мне руку на плечо, и мы пошли в кухню. Какой низенькой и сумрачной показалась мне наша кухня, хотя прошла всего одна-единственная неделя! Сильнее всего пахло вареной картошкой, а на столе, на сине-пестрой клеенке, стояли в ряд покрытые целлофаном банки с вареньем, на белых наклейках прямым почерком матери было написано: «Слива», «Рябина», "Яблоки".

 - Выбери сама какое хочешь и возьми с собой, — сказала мама. — Видишь, я сегодня уже собралась было испечь яблочный пирог, но подумала, что ты приедешь только завтра и он успеет зачерстветь. Возьми хлеба с медом, вода в чайнике, еще горячая.

Тон у матери был такой, словно она признавала меня взрослой, самостоятельной, но она будто и не слыхала, что я окончательно вернулась из города.

Я положила в чашку с чаем рябинового варенья, отрезала большой ломоть хлеба, намазала маслом, а на масло накапала липового меда. Мама поставила рядом с банкой меда блюдечко, а на него положила подаренную тетей Марией "на зубок" серебряную ложечку, на ручке которой выгравировано: «Маарья». Я больше не смогла сдерживаться, и поверх меда на бутерброд закапали — кап-кап-кап — соленые слезы. В душе у меня все перемешалось, мне хотелось быть очень доброй к матери, но я не умела. И никак не могла объяснить ей, из-за чего же именно я покинула городскую школу, ведь никто вроде бы не обидел меня там, просто я сама чувствовала, что не вписываюсь в ту среду. Вытирая слезы, я рассказывала вперемешку обо всем: о соседе по парте и тридцати девяти одноклассниках, об одиночестве, пятерке по английскому языку и "деве Маарье", о серебристо-лиловых домашних туфлях одной из девочек и странных соседях по квартире, о тетиной строгости и своей тоске по родному дому.

Мать немного помолчала, затем смочила конец полотенца горячей водой и принялась счищать с моей юбки следы, оставленные лапами Нукитса. Она говорила так тихо, что я, пожалуй, не услышала бы ее, если бы она не стояла нагнувшись к моим коленям. Мать говорила о том, как трудно было ей записать меня в эту школу — ведь никого не интересовало, что добираться от нашего дома до районного центра гораздо сложнее, чем до столицы республики, и что в районном центре мне негде было бы жить, а в Таллине у меня имелась родная тетя, — все думали, что мать просто из тщеславия хочет пристроить свою дочку в столичную школу. И мой аттестат за восьмой класс, в котором одни пятерки, не вызвал должного уважения в школьной канцелярии. "Видали мы этих пятерочниц из сельских школ, которые потом ни взад ни вперед!" — так сказала одна полная дама средних лет. (Подозреваю, что это была наша Меэритс.) Теперь я впервые услышала, что меня приняли в новую школу только благодаря знакомствам тети Марии. "Что же, выходит, та дама была права: ты больше не движешься ни вперед, ни назад". Мать вздохнула. Затем последовал рассказ, который я уже не раз слыхала еще с детства: как трудно было ей продолжать учебу в послевоенные годы, как, учась в университете, она по вечерам брала работу — печатала на машинке и как отец, учась в сельскохозяйственной академии а Тарту, ходил на товарную железнодорожную станцию грузить и разгружать вагоны…

вернуться

4

4 — Килу — по-эстонски килька.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: