Ксюта знала, что Чарли был, в общем, добр, но все-таки он был пес заимочный и мог не пощадить чужака, тем более что тот находился рядом с одеждой хозяйки. В Ксюте боролись два чувства: стыд, что она голая, и страх, что Чарли может разорвать этого человека.

— Назад, Чарли! — закричала она, погружаясь в воду до подбородка.

Однако то ли из-за грохота воды, то ли из-за увлеченности собственной яростью пес или не расслышал хозяйку, или сделал вид, что не расслышал. Ксюта, уже не раздумывая, бросилась из воды на берег, схватила Чарли одной рукой за ошейник, а другой кое-как набросала волосы на грудь, присела на корточки, стараясь, чтобы волосы заслонили от незнакомца как можно больше тела.

— Отвернись! Чо зыришь! — закричала Ксюта прямо в лицо чернобородому, ошеломленному видением ее белого, искрящегося от капель тела, полуокутанного беспорядочно слипшимися волосами. Чернобородый не сразу отвернулся, так и схватил глазами всю ее, мокрую, разгневанную, смущенно-яростную, с огромными глазами, с загорелыми почти до кирпичной красноты лицом и руками до локтей, где затем эта грубоватая краснота неожиданно переходила в мягкость ослепляющей белизны, пересыпанной темными ягодами родинок. А один из брусничных сосков все-таки непобедимо просовывался сквозь волосы, старающиеся прикрыть грудь.

— Какая ты красавица… — задохнувшись, медленно проговорил незнакомец. Затем резко отвернулся, уже совсем другим, одумавшимся голосом сказал: — Извините.

— Лежать! — крикнула Ксюта волкодаву, который неохотно ей повиновался, и, настороженно косясь на спину незнакомца, стала одеваться. Ксюта хватилась бюстгальтера, потом блузки и вспомнила, что побросала их по пути.

— Не поворачивайтесь! — приказала Ксюта незнакомцу и полезла вверх по откосу. Надевая бюстгальтер, блузку, повязывая платком голову, Ксюта старалась не думать о том, в каком виде она предстала перед незнакомцем, но его задыхающееся, медленное: «Какая ты красавица…» так и звенело в ней. Это сказал однажды только отец, но совсем другим голосом, а потом спохватился и сердито заговорил о чем-то другом.

«Господи, да лежит ли Чарли, как я ему наказала?» — почему-то с явно возросшим страхом за незнакомца подумала Ксюта и скатилась по откосу вниз уже совсем одетая, только босая.

Незнакомец находился в том же положении, в каком его оставила Ксюта, — стоя спиной к ее ичигам, около которых поварчивал Чарли. Незнакомец, слыша ворчание за спиной, на всякий случай сжимал в руке геологический молоток.

Ксюта звонко, рассыпчато рассмеялась — таким до смешного беспомощным ей вдруг показался этот рослый чернобородый человек.

— Да вы чо, в соляной столб обратились, чо ли?

Незнакомец обернулся, но сначала посмотрел все-таки на Чарли, а не на Ксюту.

— Вы чо, собак не любите?… — спросила Ксюта.

— Почему?… Люблю… — успокаиваясь, улыбнулся незнакомец. Улыбка у него была хорошая. В бороде его кое-где поблескивала седина, но он еще был совсем не старый.

— Собаки кусают только тех, кто их боится, — сказала Ксюта, садясь на гальку и потрепывая Чарли по загривку, — верно, Чарли?

— Ваша, знаете ли, слишком уж большая, — продолжал улыбаться незнакомец. — У меня у самого собака есть. Сеттер.

— А где же она?

— Дома, в Москве, — сказал незнакомец, присаживаясь рядом, но не слишком близко.

— Так вы из Москвы-ы? — пораженно протянула Ксюта. Она никого из Москвы не встречала. — А чо же вы здесь делаете?

Между словами «Москва» и «здесь» в ее понимании расстояние было невообразимым.

— Камешки ищем, — опять улыбнулся незнакомец и протянул руку, чтобы погладить Чарли. Но Чарли нахмурил голос, и рука отдернулась. — Сильная личность ваш пес, — сказал незнакомец с опасливым уважением и, слегка щурясь от солнца, посмотрел на Ксюту изучающим взглядом. Как ни запряталась Ксюта в одежду, он продолжал видеть ее той, какой она появилась из реки.

Ксюта почувствовала это и пробежала рукой по пуговицам блузки, проверяя их.

— Вы где живете — в Шелапутинках? — спросил незнакомец.

— Нет, на Белой Заимке.

— Ага, значит, хуторянка.

— Заимочна… — заупорствовала Ксюта.

— А в Москве вы бывали? — спросил незнакомец.

— Нет… — непроизвольно вздохнула Ксюта, но сразу гордо исправила свой вздох. — Мне и здесь хорошо.

— А вообще вы бывали в городе?

— В Зиме, — ответила Ксюта. — Только не понравилось мне там: тесно живут, друг к другу жмутся. Правда, поезда понравились.

Она вспомнила, как во время единственной поездки в Зиму отец повел ее на железнодорожную станцию, купил на перроне не пробованное раньше мороженое, и она долго смотрела, сжимая в руке уже высохшую палочку от «Эскимо», на белые таблички вагонов «Владивосток-Москва», «Москва-Владивосток» и многие другие. Ни одной таблички «Москва-Зима» не было, и пассажиры обычно выскакивали на перрон лишь для того, чтобы купить твердые ядовито-золотые пирожки, местный лимонад с хлопьеобразным осадком или просто размять кости, прогуляться. Зима — самый большой город в Ксютиной жизни — была для них всего-навсего стоянкой на десять минут.

Парни, девчата в темно-зеленых одинаковых куртках с непонятными надписями «МЭИ», «МАДИ», «МВТУ» или гуляли в обнимку по перрону, что не было положено в Шелапутинках, или, встав в круг, пели под гитару. Слова некоторых песен, не похожих на деревенские, Ксюта хотела бы записать, но поезда трогались, увозя с собой недослушанные отрывки: «Девочка плачет, а шарик летит…», «А на нейтральной полосе цветы необычайной красоты…» Запомнился Ксюте пассажир маленького роста, раскосостью глаз и желтоватостью лица похожий на бурята, только черты были тоньше. Обвешанный фотоаппаратами, он запрыгал вокруг Ксюты и Ивана Кузьмича, лопоча по-русски и знаками прося разрешения сфотографировать. Иван Кузьмич шепнул Ксюте:

— Однако, японец… — Затем одернул пиджак, оправил бороду и согласно кивнул.

Получив разрешение, японец припал коленом на залузганный семечками перрон, не заботясь о своих ослепительных кремовых брюках, и, вертясь так и этак, несколько раз щелкнул, причем каждый раз другим фотоаппаратом. Потом, обнажая редкие, но крепкие зубы и благодарно кланяясь, вытащил черный большой бумажник, раскрыл его, показал за целлофановым окошечком цветную фотографию раскосенькой, как он, женщины, держащей за руку такую же раскосенькую девочку, сунул Ивану Кузьмичу беленькую твердую полоску картона и прыгнул в раскрытый вагон с какими-то особыми занавесками. Поезд качнулся, двинулся, и японец помахал им узенькой, как у подростка, рукой, увозя на кремовых брюках шелуху зиминского перрона.

К Ивану Кузьмичу, растерянно вертящему врученный картончик, подошел подтянутый станционный милиционер.

— Разрешите ознакомиться, — сказал милиционер, взял картончик и стал внимательно изучать. — Тут чо-то не по-нашему. Ага, ероглифы… Потом милиционер перевернул картончик. — Здесь по-нашему. — И вслух прочел: — «Сотокити Кусака, профессор университета Васэда, член общества «Япония — СССР».

Милиционер вернул картончик Ивану Кузьмичу, на всякий случай переписав имя японца в записную книжечку, и козырнул:

— Все в порядке… Разрядка напряженности, в общем… — Но заодно поинтересовался: — Чо спрашивал?

— Ничо, — сердито ответил Иван Кузьмич и повел Ксюту с перрона. Картончик Ксюта потом спрятала в бабушкин ларец, окованный железом, где лежали отцовские медали. Этим и окончилось ее соприкосновение с заграничным миром, еще более дальним, чем московский или владивостокский.

— А у меня один знакомый японец есть, — сказала чернобородому незнакомцу Ксюта, поигрывая босой ступней с раскаленной галькой, — Вы в Японии не бывали?

— Нет, не был. А вот во Франции, в туристской поездке, был, — ответил незнакомец.

— Ну и чо, приглянулось?

Незнакомец вдруг заговорил как бы сам с собой, полузабыв при этом Ксюту:

— Париж мне понравился. В нем каждый камень историей пахнет. Идешь по нему и думаешь — куда исчезает история? А она в камни уходит.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: