Но спиринские глаза смотрели уже в сторону Тиши, сверля его как буравчики.

«Знат», — подумал Тиша.

— Залогины и людей иксплутируют, — стоял на своем Спирин.

— Это кого же? Все сами работают. Никого в найме нету, — пожал плечами Ерюгин.

— А друг друга они иксплутируют! Вот как! Иначе откуда у них трем лошадям да трем коровам взяться! — торжествующе крикнул Спирин.

«Не дают тебе покоя три лошади да три коровы», — подумал Тиша, но промолчал.

— Ты свою жену тоже иксплутируешь, когда она тебе латки на штаны ставит, — сказал Ерюгин.

— А самогонными делами рази Залогины не занимаются? — не унимался Спирин.

— Тогда у нас вся деревня — кулаки… — возразил Ерюгин.

Спирин понизил голос и вкрадчиво добавил:

— Окромя прочего, Залогины в долг дают, а потом трудом берут…

— Это как? — спросил Тиша, напрягаясь. Дело уже пахло мироедством.

— А так… Года три назад, в голодну зиму, одолжил мне старик Залогин мешок зерна, а потом летось встречат и смотрит. Особенно смотрит. «Чо, говорю, смотришь? Должок напоминать?» — «Да ты не беспокойсь, — отвечат. — Покосите у меня с женой, и весь расчет».

— Ну, а ты?

— Чо я! Известно, покосил…

— А долг он тебе простил?

— Он-то простил, да я ему не простил… Рази в долг давать, а потом трудом брать это не иксплутация в наичистом виде? — Спирин схватил список, ткнул в него покалеченной пятерней, снова сверля Тишу глазками: — А вить их как раз двенадцать, Залогиных-то! Вот тебе и двенадцать кулацких душ! Тютелька в тютельку!

— Бога побойся. Трое ишо малолетки, — сказал Ерюгин.

— Яблочко от яблоньки недалеко падат. Кулацки малолетки завтра сами кулаки. Только у них нету ихнего завтра. А ты чо-то бога часто поминашь, товарищ Ерюгин. Бога, как известно, не существует, и неча его пужаться. Я твои заслуги, само собой, уважаю, товарищ Ерюгин, но иногда диву даюсь — сколь в тебе ишо родимых пятен. Только старыми заслугами не проживешь. Надо новы заслуги перед советской властью заиметь, — угрожающе игранул голосом Спирин.

Потом Спирин зыркнул на Тишу и плесканул напоследок:

— Промежду прочим, в обчественном деле надо через личны отношения шагать, товарищ Тугих…

И Тиша, как ни перекореживалось все внутри, шагнул…

Пришли выборные мужики в избу Залогиных, с невеселой виноватостью растолковали Севастьяну Прокофьевичу: так, мол, и так, времена ноне крутые, и хоть мы знаем, чо ты никакой не кулак, надо кому-нибудь кулаком сказаться, пострадать за общество, а поскольку ты самый зажиточный в деревне, не обессудь — тебя мы на эту жертву выбрали, а там, глядишь, времена переменятся и ты возвернешься. Рванулись старшие сыновья Севастьяна Прокофьича к берданкам, но отец остановил их знаком руки: «Кровь только кровь, порождат, а добра от нее ишо никому не было». Севастьян Прокофьич велел сыновьям телку забить, и три дня его изба была открыта для любого гостя, и вся деревня пила самогон, пела песни и плакала на проводах залогинской семьи.

Широк душой был Севастьян Прокофьич и, даже когда в избу приперся Спирин, бровью не повел — всем честь и место, только горьковато усмехнулся, когда спиринские глаза зашныряли по горнице, ощупывая на совесть рубленные стены, а особенно городской огромный комод, доставленный в свое время на карбасе из далеких краев. Не пришли только двое: Ерюгин, запивший вмертвую в своей холостяцкой развалюхе, и Тиша, ушедший от стыда перед Дашей в тайгу стрелять уток на озерах. И надо же было, чтобы Тиша вернулся из тайги не после, а как раз во время отплытия баржи с семьей Залогиных и еще раз увидел Дашу, только издали. Баржа пришла снизу и привезла оттуда на поселение в Тетеревку другую раскулаченную семью: их было человек пятнадцать. Первой по сходням сошла высокая, прямая старуха, держа перед собой икону. За ней шли парни и девки с узлами и мешками, в одном из мешков бултыхался визжащий поросенок. Следом двое мальчишек тащили, держа с двух сторон за ручки, весело сверкавший среди общей печали самовар. Последним сошел старик, ровесник Севастьяна Прокофьича, держа в одной руке керосиновую лампу, а в другой застекленное собрание семейных фотографий. Старик поставил на землю лампу, осторожно прислонил к ноге фотографии, так что чьи-то незнакомые лица стали глядеть на лица столпившихся тетеревцев, и поклонился народу.

— Откудова вас? — спросил Севастьян Прокофьич старика.

— Из Вострякова, — ответил тот, ни на что не жалуясь, а как будто так было надо.

— А нам куда? — спросил Севастьян Прокофьич у невзрачного хлюповатого конвойника с таким же невзрачным хлюповатым ружьишком.

— Да туда же, в Востряково, — шмыгнул носом конвойный. — То вверх, то вниз — такая ваша и наша жизня… Да ты не огорчайсь, папаша, там народ приветливый.

Севастьян Прокофьич прикинул — не так уж далеко, всего верст триста, и договорились они с седобородым стариком, что его семья будет жить в залогинской избе, а залогинская — в ихней. А там, бог даст, все на прежний лад обернется.

К Севастьяну Прокофьичу подошла Востряковская старуха и протянула ему икону:

— Бери, мил человек… Век эта икона в нашей избе жила, пусть она там и будет…

— А вы тогда нашу примите, — сказал Севастьян Прокофьич. — Пущай нас тоже дожидатся.

Так и обменялись иконами, хотя Востряковская, пожалуй, по окладу была побогаче.

Стоя на крутом откосе в тени лиственницы с заплечным мешком, тяжелым от ненужных уток, Тиша видел, как Даша, ни на кого не глядя, несла две банки из-под монпансье с бело-розовыми геранями. Была она как побитая и резко выделялась из всей семьи, сохранявшей мрачное достоинство. Конфискация, несмотря на спиринские старания прищучить Залогиных хотя бы напоследок, проводилась как-то по-родственному, незлобиво и коснулась только недвижимости и крупного скота. Когда Залогины грузились на баржу, все повторилось, только в обратном порядке: первой на борт баржи взошла старуха Залогина с иконой, следом сыновья и невестки с мешками, в одном из которых тоже визжал поросенок, двое мальчишек тоже тащили самовар, а глава семьи нес под мышкой застекленное собрание семейных фотографий. Севастьян Прокофьич сказал, встав на носу баржи: «Не поминайте лихом!» — и баржа двинулась. Никто ни из провожающих, ни из залогинской семьи не плакал — все было отплакано под самогон да под заколотую телку. Тиша смотрел с берега на баржу, видел, как трепыхается вдали Дашин платочек, и ему не хотелось жить. На воде у берега еще некоторое время покачивались перья, ссыпавшиеся с залогинских подушек, потом их снесло течением.

Востряковским залогинская изба не досталась — ее заграбастал Спирин, отдав им свою, перекосившуюся. От Залогиных с баржой пришло письмишко, из него было ясно, что устроились они в той самой освободившейся избе, что тамошние мужики приняли их по-доброму и нету никаких утеснений, хотя и тоскливо.

Тиша решил отойти от общественной жизни, подался на лесосплав в Саяны, абы куда подальше, старался забыть про все, что случилось в Тетеревке, но выковырять чувство вины не мог. В одной из редко попадавших на лесосплав газет Тиша прочел дотоле неизвестное ему слово «перегиб» и подумал: какое это верное слово, но только ничего из того, что перегнуто, уже обратно не разогнешь. Однажды, перепрыгивая с бревна па бревно и распихивая багром образовавшийся на реке залом, Тиша оскользнулся, его сильно сдавило бревнами, покалечило. Много он сменил с той поры работ, но почему-то все больше по части заготовок, пока, наконец, не стал ягодным уполномоченным, в котором нельзя было узнать прежнего Тишу.

Жену Тихон Тихонович выбрал из торговой системы — удобную для семейного достатка. Детей у них не случилось, любви большой тоже не было. Тихон Тихонович изрядно грешивал во время заготовительных командировок, но почему-то все его избранницы тоже были из торговой системы и мало чем отличались от жены. Тихон Тихонович выпивал, хорохорился, но иногда вспоминал тот черемушник в Тетеревке как, может быть, самое лучшее в своей жизни, через что он сам и перешагнул.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: