— Ну это ты к неинтеллигентности не относи… — погрозил ему пальцем ягодный уполномоченный.
— Да не в том дело, что напился, а в том, как напился, — продолжал Гриша. — Иной, быват, напьется и смирненько в лужу плюхнется. Внешний вид общества, конечно, портит, но вреда никому, окромя себя, не делат. Другой покуражится, пошумит, повыступат, но это все с пониманием можно принять: душа мужская потоковать хочет. Выпивка — она все наверх поднимет, чо в душе до выпивки на дне находится. Чо у трезвого на уме, то у пьяного на языке, как говорится. Так вот, этот гость сначала лекцию о международном положении толкал, и все в его словах насчет кризиса капитализма и прогресса в развивающихся странах было вроде интеллигентно. Потом поехали мы на охоту, уток стрелять. Как назло, ни одной утки не село, не пролетело. Закострились мы, выпили малость, но тут и понесло нашего лектора — полезли из его глотки анекдоты один другого похабнее. Да не просто похабщина безобидная, такую, грешным делом, и сам пользую, а кака-то с подлецой. И вижу я, он передо мной, перед шофером, этой похабщиной как бы заискиват, поднародиться хочет, демократичность свою показыват. Рассказыват и сам гогочет. Я молчу. «Ну, говорит, сейчас я один тебе такой расскажу — пальчики оближешь». И рассказывает мне анекдот, аж изо рта старорежимной тухлятиной несет. «Ну как, — спрашиват, — понравился анекдот?» — «Нет, говорю, очень не понравился. Вы, видать, не из Сибири родом?» — «А почему ты так спрашивашь?» — «А потому, говорю, чо у нас в коренной Сибири все нации всегда в мире жили, никогда друг друга не забижали, и слово «жид» я в первый раз в тюрьме от уголовников услыхал». Покосился он на меня опасливо, когда узнал, чо я был в тюрьме, но потом ишо хлебнул и стыд совсем потерял. «Достань мне, Гриша, бабу какую-нибудь ядреную деревенскую, а то я от своих городских трагедий устал». Я ему так ответил: «Я сам бабник, товарищ лектор, но ишо сводником не был. Баба — это не продукт дефицитный, чоб ее по блату доставать». А когда домой вертались и мимо птицефермы проезжали, вышел из машины пьяненький лектор потравить и вдруг на пруду гусей государственных увидел. Хвать он ружьишко с плеча и ну палить по гусям — дикими они ему спьяну показались. Вырвал я у него ружьишко, но двух штук успел он сдуплетить, скотина. А ведь интеллигентом себя небось считат.
— Нет, это не интеллигент, — сказал грибничок. — Таки анекдоты не из интеллигентов, не из крестьянского, не из рабочего роду произошли, а из лавочников. Частну торговлю мы, конечно, прикрыли, окромя рынка. А только иной вроде бы и государству служит, а сам по поведению свому частный торговец. В государственного человека играт, а раздень его от слов притворных — это тот же москательщик, галантерейщик, бакалейщик. Повезло мне в жизни, чо многих настоящих интеллигентов на Дальнем Востоке повстречал, около их разговоров погрелся. Настоящий интеллигент с народом никогда не заигрыват, не подлаживатся. Он с народом сурьезно говорит, как с собой, потому чо он и сам народ.
— А что такое народ, по-вашему? — спросил геологический парень.
— Народ — это лучши люди в народе. А быть лучшим — это от одного образования не зависит. Пушкинска няня Арина Родионовна, вечна память ей, народом была, хотя и необразованна, и Пушкина народом сделала.
— Опять не пойму тебя, Никанор, — зашевелил морщинами ягодный уполномоченный. — То, по-твоему, образованность само главно, то душа добра, даже необразованна.
— Душа добра само главно, но без образования она слабая. А душа злая чем образованней, тем страшней, — сказал грибничок и обратился к хозяину дома: — Давай выпьем, Иван Кузьмич, за твово внука, а то мы от него в сторону ушли. Да, впрочем, не ушли, а идем в его сторону этими разговорами. Пущай он вырастет и с доброй, и с образованной душой. Вить это кто там за стеной в материнскую грудь губами тычется? Россия будущая…
Ягодный уполномоченный при слове «Россия» встряхнул головой, налил себе еще «ессенции», выпил и запел неожиданно тоненьким для его комплекции голосом:
Гриша его поддержал, выводя верха бархатным баритоном и как бы любуясь со стороны красотой своего голоса:
— Чо старики не поют, это я понимаю. Для них и эта песня молодая слишком, — сказал ягодный уполномоченный, кивая на грибничка, хозяина и сам себя в стариках явно не считая. — Ну, а ты чо не подтягивашь, геолог? Для тебя эта песня уже старая, чо ли?
— Я слов не знаю, — ответил геологический парень. — Но мне бы, например, и Турцию хотелось бы увидеть, и Африку…
— Эх, молодое поколение, — погрозил ему пальцем ягодный уполномоченный. — А какие же ты слова знашь? Всяких твистов-свистов?
— Не трожь юношу, Тихон Тихонович, — сказал грибничок. — Я вот сейчас начну, и бьюсь об заклад, чо и он подпоет…
Встал Никанор Сергеевич, щупленький, жизнью затерханный, провел по губам тыльной стороной ладони, словно очищая их для растущей внутри песни. Пробежала по его смятому временем лицу с птичьим носиком волна величия, смывая морщины. Худенькие плечи расправились. Горделиво вздернулась ввысь жидкая бороденка, и полилась из нее могуче и молодо песня, словно пел это не сам Никанор Сергеевич, а кто-то спрятанный в нем:
Славное море — священный Байкал…
Встал Гриша, повел еще шире, раздольнее:
Славный корабль — омулевая бочка…
Вступил Тихон Тихонович, размахивая хайрюзовым хвостом и роняя в «ессенцию» слезы:
Эй, баргузин, пошевеливай вал…
Встал Иван Кузьмич, дотоле сидевший молчун молчуном, тряхнул стариной, проявив глуховатый, тоскующий бас:
Молодцу плыть недалечко!
И геологический парень тоже запел, хотя и не шибко красиво, но с душой. И слова, оказалось, знал:
Долго я тяжкие цепи носил…
«Ага, знат нашу сибирскую песню! Чо ты его твистами шпынял, Тихон Тихонович», — торжествующе мелькнуло во взгляде Никанора Сергеевича. Он обнял геологического парня левой рукой и, сжав правую в небольшой, но крепенький кулачок, погрозил кому-то невидимому:
Долго скитался в горах Акатуя…
Гриша обнял ягодного уполномоченного, совсем позабыв, что тот как-никак начальство, и, лукаво кося на него глазами, вывел протяжно и разбойно:
Старый бродяга бежать пособил…
И ягодный уполномоченный пропел, как будто вздохнул о себе:
Ожил я, волю почуя…
Из-за стены вышла Ксюта, протирая заспанные глаза, нестрого приложила палец к губам. Из уважения к ребенку песню остановили.
И тогда сказал Иван Кузьмич Беломестных:
— Вот так бы и жили люди на свете белом, как умеют они вместе песни петь, все бы хорошо тогда было. Много было здесь разговоров говорено. До чего-то я умом своим заскорузлым не добрался, а с чем-то и несогласный был, но это второ дело. Перво дело, чо говорить люди стали, не боятся мыслей своих. Вить ежели мыслей бояться, их совсем не будет. Спасибо вам, гости дорогие, прибыли вы с подарком драгоценным — с внуком. Пущай он кем хошь будет, лишь бы человеком. Об одном только вы не сказали, но я скажу. Нельзя, чобы война была. Шибко нельзя. Война — она людей от доброты и от образованности отшвыриват. Сколь веков мы с мамаями воевали, и куда нас это отшвырнуло… А сколь войн потом было. Я вот по трем отгрохать сапогами успел и тоже в чем-то человек отшвырнутый. Доброты во мне часто не хватат, а про образованность чо говорить. Простите за это. И ты, Ксюта, прости. Мир и нам, старым людям, нужен, ишо на лучшу жизнь поглядеть хоть своими подслеповатыми хочется. А как ему, несмышленышу, мир нужен, он и сам, конечно, не понимат, но мы за него понимать должны. А чобы мир между народами настал, сначала надо мир между людьми наладить. А то вить воюем мы друг против друга, и, быват, по пустякам. Не надо по пустякам воевать, и тогда, бог поможет, большой войны не будет.