Не знаю, как обстоит с другими сравнениями: скажем, в вопросе питания. Ну да, баланда, пресловутая хлебная пайка — однако же, получается по Солженицыну, хватало калорий для «быстрой захватчивой работы», когда проходил по работающему и «первый жарок», и второй.
День, запечатлённый в произведении, выдался неплохим:
«Главное, каша сегодня хороша, лучшая каша — овсянка».
О другом блюде, о баланде, узнаём: оказывается, были среди заключённых такие, кто в лагерной столовой не доедал свою порцию, и остатки доставались желающим: «если кто не доест и от себя миску отодвинет — за нее, как коршуны, хватаются иногда сразу несколько».
Ай да Солженицын, лагерный бытописатель! Не в меру прожорливые существа — ишь, коршуны! — на объедки кидаются, всё, вишь, им мало. При том, что для кого-то норма даже избыточна — миску с недоеденным отодвигает от себя. Читая и перечитывая, как не возмутиться и этими заевшимися, а, более того, порядком, при котором подобное возможно?
Возмутишься, да тут же и придёшь в душевное равновесие, глядя на Ивана Денисовича, который «ел свое законное». «Законное» — и никак иначе! «Законны» для Шухова и участь его, и норма питания. Напрягайся, и её увеличат. За лишние проценты выработки — «хлеба двести грамм лишних в вечер. Двести грамм жизнью правят. На двести граммах Беломорканал построен» (Вот оно как! А если оно так, то какой колбасы, какого хрена ещё давай людям — хотя бы и сегодня?!)
Словом, ел Шухов свою «законную» баланду не только в мире с приговором — но в наслаждении жизнью да каком! «Сперва жижицу одну прямо пил, пил. Как горячее пошло, разлилось по его телу — аж нутро его все трепыхается навстречу баланде. Хор-рошо! Вот он, миг короткий, для которого и живет зэк!
Сейчас ни на что Шухов не в обиде: ни что срок долгий, ни что день долгий, ни что воскресенья опять не будет».
Эх, чего ещё не хватает Ивану Денисовичу для полного счастья? «Разве к латышу сходить за табаком». А и в самом-то деле, почему нет?
«Вышел Шухов с брюхом набитым, собой довольный, и решил так, что хотя отбой будет скоро, а сбегать-таки к латышу». Сбегал, вернулся в свой барак с табаком. Это вдобавок-то к набитому брюху.
Неудивительно, что Хрущёв одобрил «Один день Ивана Денисовича». Произведение это и Сталин бы одобрил, а то и Сталинскую премию дал бы за него. Кем он, Сталин, видится, как не «успешным менеджером» — если в его лагерях невинно осуждённые отдавались труду самоотверженно, без обиды, и счастливы бывали?
В советском фильме 60-х годов под названием «Мёртвый сезон» изображён благообразный монстр, пригретый Западом нацист-учёный. Он рассказывает о созданном им газе. Обработанный им человек станет усердно трудиться, вполне довольствуясь миской бобового супа, радуясь тому, что солнце светит, что помидор — красный. Человек будет счастлив.
Ивану Денисовичу, как видим, не требуется чудодейственного газа (нет речи и о помидоре). Иван Денисович ни в чём таком не нуждается потому, что он — человек размышляющий, он философ. И какими воистину правильными мыслями наделяет его Солженицын!
«В лагерях Шухов не раз вспоминал, как в деревне раньше ели: картошку — целыми сковородами, кашу — чугунками, а еще раньше, по-без-колхозов, мясо — ломтями здоровыми. Да молоко дули — пусть брюхо лопнет. А не надо было так, понял Шухов в лагерях. Есть надо — чтоб думка была на одной еде, вот как сейчас эти кусочки малые откусываешь, и языком их мнешь, и щеками подсасываешь — и такой тебе духовитый этот хлеб черный сырой. Что’ Шухов ест восемь лет, девятый? Ничего. А ворочает? Хо-го!»
Коротко, короче некуда, но до чего ёмко-выразительно это «Хо-го!» В нём и мера труда, и радостная гордость за величину этой меры. Обоснованным чувством венчается мысль: лопали мясо ломтями здоровыми, молоко дули («А не надо было так») — да и оказались в колхозе. Но и тогда не перестали давать брюху поблажку (какой там голодомор?) — ели картошку целыми сковородами, кашу — чугунками. Ну и выпало кое-кому поумнеть в лагерях — понаслаждаться тем, как духовит чёрный сырой истинно трудовой хлеб.
Это откровение познать бы вовремя рабочим Новочеркасска, которые 2 июня 1962 собрались на площади перед горкомом партии, протестуя против повышения цен на продукты. По рабочим, а среди них были и женщины, и дети, открыли огонь, погибло двадцать семь человек (данные неполные, действительное число убитых не выяснено до сих пор). Два месяца спустя по приговору суда расстреляли ещё семерых. Других, выбив у них признания «в бандитизме», осудили на сроки по десять лет и более.
Кто же — попивший кровушки распорядитель? Тот, кто распорядился опубликовать «Один день Ивана Денисовича», — Хрущёв. Он понимал актуальность произведения.
А как оно ныне актуально! Не время ли россиянам задуматься: ели-пили последние восемь лет? «А не надо было так», — поучающе говорит Иван Денисович над миской баланды. Кризис? Баланда, пайка хлеба чёрного, сырого будут — переживём. «На двести граммах Беломорканал построен».
Положим, не все переживут. Так ведь как же не оказаться кому-то и мерином, с которого шкуру снимут? Главное — не быть на это в обиде.
Кто-то не согласен. По своему образованию не все хотят меринами становиться. Другие свойства у них. «Они, москвичи, друг друга издаля’ чуют, как собаки. И, сойдясь, все обнюхиваются, обнюхиваются по-своему».
Один из таких персонажей наделён именем Цезарь, весьма подходящим для того же пуделя. Человек нерусской национальности, которую Солженицын не называет в лоб, прибегая к следующему манёвру. Иван Денисович полагает:
«В Цезаре всех наций намешано: не то он грек, не то еврей, не то цыган — не поймешь. Молодой еще. Картины снимал для кино».
Цыган, снимавший картины для кино, — и это по представлениям Ивана Денисовича с его крестьянским знанием о цыганах? Хм. А «намешанность» наций? Не заглядывая в родословную человека, Шухов определяет «многообразие» кровей. Эксперт!
Впрочем, Солженицын вносит уточнение. Другой зэк попросил курившего Цезаря оставить ему докурить:
«— Цезарь Маркович! — не выдержав, прослюнявил Фетюков. — Да-айте разок потянуть!»
Ага, ясно теперь. И вроде не так пахнет, как если бы прямо сказать: еврей. Разумеется, Цезарь Маркович устроился на тёпленькое местечко, что, по неким расхожим представлениям, свойственно нации, волнующей простые сердца. «Цезарь богатый, два раза в месяц посылки, всем сунул, кому надо, — и придурком (слово лагерного лексикона выделено Солженицыным — прим. моё: И. Г.) работает в конторе, помощником нормировщика».
Ему в обед носят кашу зэки, потрудившиеся на морозце. «Шухов помнил, что одну миску надо Цезарю нести в контору (Цезарь сам никогда не унижался ходить в столовую ни здесь, ни в лагере)».
Подробности о месте работы гордого заключённого насыпаны прещедрой рукой:
«Заскрипел Шухов дверью тамбура, еще потом одной дверью, обитой паклею, и, вваливая клубы морозного пара, вошел внутрь».
«Жара ему показалась в конторе, ровно в бане. Через окна с обтаявшим льдом солнышко играло уже не зло, как там, на верху ТЭЦ, а весело. И расходился в луче широкий дым от трубки Цезаря, как ладан в церкви. А печка вся красно насквозь светилась, так раскалили, идолы».
Помощник нормировщика изображён не без акцентированно густых мазков:
«Цезарь трубку курит, у стола своего развалясь». Он занят разговором с другим заключённым об Эйзенштейне.
«— Гм, гм, — откашлялся Шухов, стесняясь прервать образованный разговор. Ну, и тоже стоять ему тут было ни к чему.
Цезарь оборотился, руку протянул за кашей, на Шухова и не посмотрел, будто каша сама приехала по воздуху /…/
Постоял Шухов ровно сколько прилично было постоять, отдав кашу. Он ждал, не угостит ли его Цезарь покурить. Но Цезарь совсем об нем не помнил, что он тут, за спиной.
И Шухов, поворотясь, ушел тихо».
Фраза заставляет смахнуть слезу. «И пошли они солнцем палимы…» Сердце сжимается от умиления и горечи: застенчивый простой русский человек, приносящий столько пользы (на таких страна стоит!) — и развлекающийся «образованным разговором» Цезарь Маркович с его высокомерием и так далее… Солженицын добавляет и добавляет информацию об этом несущем известную идейную нагрузку персонаже: в помещение, где выдают посылки, «вошел Цезарь в своей меховой новой шапке, присланной с воли. (Тоже вот и шапка. Кому-то Цезарь подмазал, и разрешили ему носить чистую новую городскую шапку. А с других даже обтрепанные фронтовые посдирали и дали лагерные, свинячьего меха.)»