В этом памфлете, исходя из атрибутов бога — его бесконечной мудрости, благости и всемогущества, — я доказывал, что в мире не может быть зла и что порок и добродетель — это пустые слова, в действительности же таких вещей вовсе не существует. Теперь этот памфлет показался мне далеко не таким умным и совершенным, каким представлялся ранее. Я начал задумываться, не вкралась ли в мою аргументацию какая-нибудь незамеченная ошибка, которая повела к ложным выводам, как это часто бывает в метафизических рассуждениях.
Постепенно я начал убеждаться, что истина, искренность и честность в отношениях между людьми имеют громадное значение для счастья жизни, и я написал максимы поведения, которые сохранились в моем дневнике, чтобы следовать им в течение всей своей жизни. Откровение как таковое, действительно, не имело для меня самодовлеющего значения; но я пришел к мнению, что хотя определенные действия могут и не быть плохими только потому, что они им запрещаются, или не быть хорошими только потому, что они им предписываются; однако вероятно, что эти действия могли быть запрещены, потому что они плохи для нас, или предписаны, потому что они полезны нам по своей собственной природе, при учете всех обстоятельств. И это убеждение, кому бы я ни был им обязан — провидению или ангелу-хранителю, или случайному благоприятному стечению обстоятельств, или всему этому вместе, — сохранило меня в эти опасные годы юности в рискованных положениях, в которые я нередко попадал среди чужестранцев, вдали от надзора и советов моего отца, от намеренных, грубо безнравственных и несправедливых поступков, которых можно было бы ожидать в связи с отсутствием у меня религиозного чувства. Я говорю «намеренных», потому что те случаи, о которых я упоминал, заключали в себе какую-то неизбежность, обусловленную моей молодостью, неопытностью или мошенничеством других. Следовательно, я вступал в жизнь со сносным характером, я оценил это в себе и решил сохранить.
Вскоре после нашего возвращения в Филадельфию прибыли новые шрифты из Лондона. Мы рассчитались с Кеймером и расстались с ним полюбовно прежде, чем он узнал о наших планах. Мы нашли дом, сдававшийся в наем недалеко от рынка, и сняли его. Чтобы уменьшить арендную плату, которая тогда составляла всего двадцать четыре фунта в год, хотя я слышал, что с тех пор она поднялась до семидесяти, мы взяли жильца — стекольщика Томаса Годфрея с семьей; они должны были платить значительную часть арендной платы, и мы у них столовались. Едва мы успели распаковать литеры и привести в порядок печатный станок, как Джордж Хауз, мой знакомый, привел к нам повстречавшегося ему крестьянина, который искал типографию. Мы были тогда совершенно без денег, так как все наши средства пошли на покупку множества необходимых вещей. Поэтому пять шиллингов, полученные от крестьянина, — первый плод нашей деятельности, к тому же столь своевременный, — доставил мне так много радости, как ни одна крона, заработанная впоследствии, а чувство благодарности, которое я испытал тогда по отношению к Хаузу, не раз побуждало меня оказывать помощь молодым начинателям, может быть, в большей степени, чем я был бы склонен, не будь этого случая.
В каждой стране есть вороны, которые занимаются тем, что предвещают ее гибель. Один такой ворон жил и в Филадельфии, — представительный пожилой человек с глубокомысленным взглядом и с очень степенной манерой говорить; его звали Самюэль Майкл. Этот джентльмен, с которым я совершенно не был знаком, остановил меня однажды у моей двери и спросил, не тот ли я молодой человек, который недавно открыл новую типографию? Получив утвердительный ответ, он сказал, что весьма за меня опечален, потому что это дорогостоящее предприятие, а вложенные средства несомненно будут потеряны, ибо Филадельфия — гиблое место, люди здесь уже наполовину банкроты или близки к этому; все признаки противоположного, например, новые постройки и рост ренты, являются, по его твердому мнению, ложными, ибо в действительности именно они-то и разорят нас. Затем он так подробно рассказал мне о несчастьях, существующих в настоящее время или ожидаемых в ближайшем будущем, что оставил меня в довольно-таки меланхолическом настроении. Знай я его раньше, чем начал это дело, я, весьма вероятно, отказался бы от своей затеи. Эта личность продолжала жить в этом «гиблом месте» и проповедовать в том же духе. В течение многих лет он отказывался покупать здесь дом, потому что «все было готово рухнуть»; и, наконец, я имел удовольствие видеть, как он заплатил за дом в пять раз дороже, чем мог бы заплатить в то время, когда только начал каркать.
ГЛАВА V
Я должен был бы еще раньше упомянуть о том, что осенью предыдущего года я основал клуб, объединивший многих из моих наиболее способных знакомых. Клуб этот, названный нами Хунтой, имел целью взаимное усовершенствование. Мы собирались по вечерам каждую пятницу. Составленные мною правила требовали, чтобы каждый член Хунты в порядке очередности выдвинул на обсуждение членами клуба один или несколько тезисов по какому-либо вопросу морали, политики или натурфилософии и раз в три месяца представил и прочел написанный им доклад на любую тему по его собственному выбору. Наши дискуссии, проводимые под руководством председателя, должны были быть проникнуты духом искреннего стремления к истине. В них не было места спору ради спора или ради победы, и, во избежание полемического пыла, все слова, выражающие непреклонность личного мнения или прямое противоречие мнению другого, вскоре стали считаться недопустимыми и были запрещены под страхом небольших денежных штрафов.
Первыми членами Хунты были:
Джозеф Брайнтнал, работавший переписчиком у нотариусов, добродушный, общительный человек средних лет, большой любитель поэзии; он читал все, что попадало ему под руку, и сам неплохо писал. Он проявлял одинаковую остроту ума как во всевозможных шутках, так и в серьезной беседе;
Томас Годфрей, очень способный в своей области математик-самоучка, изобретший впоследствии то, что теперь называется квадрантом Хедлея. Но за пределами своей специальности он мало что знал; он не был приятным собеседником в обществе, так как подобно большинству великих математиков, с которыми я встречался в своей жизни, он требовал во всех случаях чрезвычайной точности выражений и всегда прицеплялся к пустякам, что расстраивало всякую беседу. Вскоре он нас оставил;
Николас Скалл, землемер, впоследствии главный землемер; он любил чтение и сам пописывал небольшие стихотворения;
Вильям Персонс — по ремеслу сапожник; благодаря любви к чтению он приобрел значительные познания в математике, которой занялся вначале ради астрологии, над чем впоследствии сам смеялся. Он также стал главным землемером;
Вильям Могридж, столяр и, кроме того, очень умелый механик, человек трезвого ума и твердого характера;
О Хью Мередите, Стефане Поттсе и Джордже Уэббе я говорил выше;
Роберт Грейс, состоятельный молодой джентльмен, веселый, остроумный и великодушный, любитель пошутить и хороший товарищ; наконец, Вильям Коулмен, в то время торговый служащий, приблизительно моих лет, человек с холодным, ясным умом и горячим сердцем, едва ли не превосходивший всех известных мне людей строгостью своих моральных принципов. Впоследствии он стал крупным купцом и одним из судей нашей провинции. Наша дружба продолжалась до самой его смерти, свыше сорока лет.
Клуб существовал почти столько же. На протяжении этих лет он был лучшей школой философии, морали и политики в нашей провинции. Наши доклады, которые зачитывались за неделю до их обсуждения, заставляли нас внимательно изучать различные предметы, чтобы мы могли говорить со знанием дела. Здесь мы приобрели также навыки ведения дискуссии. В наших правилах было предусмотрено все, чтобы предохранить нас от раздоров. Потому-то так долго существовал этот клуб, о котором я еще не раз буду иметь случай говорить в дальнейшем. Но сейчас я хочу упомянуть о той пользе, которую этот клуб приносил мне в том отношении, что каждый из его членов усиленно старался найти для нас работу. В частности, Брайнтнал достал нам от квакеров печатание сорока листов истории их секты (остальные листы печатались Кеймером). Эта работа, которую мы делали по очень низкой оплате, потребовала от нас особенно напряженного труда. Книга была форматом в пол-листа; основной текст набирался шрифтом цицеро, примечания — корпусом. Я набирал по листу в день, а Мередит печатал. Нередко я заканчивал разбор шрифта к следующему дню только в одиннадцать часов вечера и даже еще позднее; дело в том, что нас задерживали небольшие работы, которые нам доставляли время от времени другие друзья. Но я твердо придерживался своего решения набирать по листу в день. Примером моего упорства может служить следующий случай: