Вдобавок советская мораль по происхождению вовсе и не советская, вовсе и не так уж навязанная. В основе советской морали лежит не по приказу Ленина и Сталина вдруг взятая и насильственно насажденная мораль октября 1917 г., но мораль низших классов общества, даже и не рабочая, но крестьянская, ставшая после грандиозной вспашки Российской империи плугом революции (и ликвидации высших классов) всеобщей усредненной моралью. Советская мораль есть адаптированная для всего общества старая крестьянская мораль: привычка к жизни «миром», совместный антагонизм крестьян к помещику, к барам вообще, к ростовщику — ее основные элементы. (Автор считает нужным заявить, что он не идеализирует советскую народную всеобщую мораль. Как и во всякую массовую мораль, в нее входят составными элементами и ханжество, и бесцеремонное подавление индивидуальностей. Но игнорировать существование этого кодекса поведения Иванов Ивановых значит допускать тягчайшую ошибку в любых политико-социальных вычислениях.)
Возбужденные толпы, состоящие из Ивановых всех национальностей, сегодня растеряны так же, как и психика отдельного Ивана Иванова. Чего придерживаться, во что верить, как себя вести? Как себя вести в стране, где черное еще пять лет назад стало белым? Сотни психологических проблем атакуют психику Ивана Иванова. Определить себя по отношению к новым богатым — одна из них, и немаловажная. Честно богатым? "Нечестно богатым", — подсказывают из глубины десятков поколений крестьянские предки. (Один из корней антисемитизма именно это «нечестное», по мнению народной морали, происхождение еврейского богатства. (Нет нужды напоминать о том (надеюсь), что всеобщее еврейское богатство — сказка.) Христианская церковь, католическая особенно строго, запрещала христианам заниматься ростовщичеством. Еврейская религия, как известно, не запрещает занимать деньги под проценты. Посему это ненавидимая массами профессия многие сотни лет была еврейской привилегией).
Раздробленная на тысячи Советов депутатов (в одной Москве 34 Совета!) по десяткам республик, по сотням министерств, изошедшая в дебатах (часто это сырые эмоции вслух), власть катастрофически ослабла. Здесь не место выяснять причины ее слабости, нас интересует то, как слабость власти сказывается на ежедневной жизни Ивана Иванова и на его психике.
После наступления темноты улицы советских городов пусты. Они разительно похожи на улицы городов из мрачных фильмов о мрачном будущем. Очевиден действительный сильнейший рост преступлений (связанный именно с ослаблением власти), этот рост зафиксирован официальной советской статистикой, о преступности ежедневно сообщают Иванову советские газеты. Иван Иванов переживает, если его дети-подростки задерживаются вне дома после наступления темноты, куда больше, чем обыкновенно нервничал советский отец. Страх вызывает в нем неврастению, ложится еще большим грузом на его психику. Сам он также не уверен в своей личной безопасности. Слухи об убийствах и действительные происшествия, о которых его информируют газеты (последнее — ужасающее убийство протоиерея А. Меня топором), столкновения с преступностью его соседей и коллег по работе не способствуют поднятию настроения Иванова. Живет он, вороша память, высчитывая, бурча, злясь, вздрагивая и боясь. Ему, отцу семейства, унизительно чувствовать себя беспомощным. Любая группа малолетних хулиганов способна сегодня терроризировать, если захочет, его семью, и он ничего не сможет сделать. Иванову страшно появившихся в советской жизни спортивного вида молодчиков рэкетиров и стыдно своих страхов. Постоянно сравнивая «тогда» и «сейчас», он боится этого сейчас и не хочет в то же самое время признать, что тогда было тише, спокойнее, лучше, счастливее, наконец. Вспоминая свои пятилетней давности недовольства бюрократией, застоем, коррупцией, привилегиями партийной аристократии, то, как он ругался вслед черным «Волгам», он вынужден признать, что в сравнении с мрачным «сегодня» за окнами прегрешения застойных бюрократов были детскими шалостями. Проехав с работы домой по грязному, в колдобинах мрачному городу, включив телевизор и поглядев двадцатиминутный показ какого-нибудь Каннского кинофестиваля или черт знает чего другого хорошего там, на Западе, Иванов чуть ободряется. "Вот у них ведь там хорошо, и мы переживем трудности переходного периода, и у нас, наверное, будет хорошо".
Приходит грустная, с пустыми сумками жена Иванова. После работы забежала в магазин. Проблема питания никогда не была легка в СССР. Мария Иванова стояла в очередях до 1985 г., и это было ненормальным нормальным явлением. Но перестройщики стали выдавать Ивановым сахар по карточкам, а с недавних пор появились очереди за хлебом, в последний раз подобный позор случился со страной треть века тому назад. Эта ситуация живо напоминает Иванову фильмы о чудовищной разрухе гражданской войны. Сам Иванов за всю его сорока- или пятидесятилетнюю жизнь в'разрухе не жил. СССР никогда не бежала впереди всех в мирововм забеге за процветанием, но пятьдесят—шестьдесят стран бежали сзади. В разруху повергали обыкновенно страну революции и войны. "Но ведь в 1985 г. не произошла война", — говорит себе Иванов. Мария и Иван Ивановы сквозь зубы клянут власть, но им стыдно выглядеть в собственных глазах людьми непередовыми и непрогрессивными. Логично, что они набрасываются на прессу, ищут у умных и опытных людей ответа на свои тревоги. Что будет? Что делать? Будет ли лучше? Почему сегодня так плохо и страшно?
Пресса же устами звезд перестройки не стесняется обвинять в лености (и даже неполноценности!) их, миллионы Ивановых. Святослав Федоров в интервью брестской газете «Заря» (перепечатано в "24 Часа". 1990. № 32) называет советское общество "обществом полурабов" и утверждает: "Очень многие из нас совершенно не хотят работать. Таких людей у нас не менее 40–50 миллионов… мы не хотим по-настоящему работать…" Однако Федоров говорит, что "должен рисковать весь народ".
Писательница Татьяна Толстая (из рода царских и позднее сталинских бояр) в высшей степени недовольна Ивановыми. "Верят в крик, но не верят в ум. Вообще, две вещи не всегда пользовались почетом на Руси — ум и труд, что сказывается и в фольклоре, в пословицах, и в жизни. Всегда меня удивляла песня «Дубинушка», которая уже начинается с презрения, словно со скривленными губами поется: "Англичанин мудрец, чтоб работе помочь, изобрел за машиной машину, а наш русский мужик, коль работать невмочь, так затянет родную «Дубину». Слушаешь и думаешь, почему же ты, голубчик, сам не изобретаешь за машиной машину?" ("Совершенно секретно". 1990. № 4.)
И Федоров рекомендует Ивановым заняться изобретательством: "Сегодня вы изобретаете какой-нибудь самолет, завтра вы строите свой аэропорт, послезавтра вы летите и зарабатываете деньги для себя и людей, которые живут с вами одними стремлениями…"
"А не полетел бы ты, глазной хирург, на…!" — ругается Иванов и отбрасывает газету. Натолкнувшись на подобное безграмотное (слова «Дубинушки» не народные, боярыня Толстая, это не он сам себя называет "наш русский мужик", но ваш брат-барин сочинил) презрение и враждебность, Ивановы остаются со своим смятением одни. Они все чаще ищут убежища в старом, до 1985 г. времени, когда было спокойно, когда была пусть и неэнергичная и не особо экономически показательная жизнь, но души народные не перекручивали в гигантской мясорубке перехода от социализма к… какой-то еще более передовой, но уже страшной ценой достающейся системе.
Еще более травмирована психика советских людей в окраинных республиках. Там льется кровь, стреляют, зверствуют. И кричит в телекамеру, рыдая, армянская бабка, вызволенная из Баку, призывая самого большого начальника Горбачева вмешаться в армяно-азербайджанскую распрю, не понимая высоких материй перестройки и демократии, бормочет что-то жалкое и вышедшее из моды о том, что "столько лет жили все в Баку, и русские, и армяне, и азербайджанцы, душа в душу, друзья и соседи". А в другую телекамеру рыдают азербайджанские родственники погибших во взорванном армянскими боевиками автобусе: "Да что же это такое, да останови же преступления, Горбачев! Ведь жили мы, друзья и соседи…" А Горбачев медлит, и советники его — прогрессисты и проза-падники не советуют ему вводить войска на территории, где идут погромы: "Запад скажет, что мы не демократы". И потому что ложно понята советскими неофитами идеология демократии, дети, женщины, старики уже принесены в жертву жестоким новым временам — Молоху Демократии. Хартия демократии, позаимствованная у Запада, глаголет, что право на самоопределение должно быть признано за всеми народами, если они этого самоопределения желают. (Сам Запад ханжески не следует своей же хартии. Баски и северные ирландцы, корсиканцы и аборигены Новой Каледонии, бельгийские фламандцы никогда не получат своей независимости.) На самом же деле Ованесяны, Иванидовы и Иванидзе не участвуют в национальных движениях. Они страдают от национальных движений. Участвует и хочет национальных государств всегда лишь активное крайнее меньшинство. Загублены бабкины дети всего лишь для того, чтобы Тер-Петросян стал президентом, сотни безответственных, но амбициозных музыковедов и писателей стали лидерами нации — министрами и депутатами, а десяток тысяч горячих голов (в нормальные времена они закончили бы свои дни в тюрьме) образовали бы вооруженные группы по типу бейрутских банд. В самом удачном случае они сольются в конце концов в национальные войска. Национальные войска, как показывает опыт — история деколонизировавшихся стран (Европы в 1918–1945 гг., Азии, в частности Индии и Пакистана, в 1947–1950 гг., Африки в 60-е годы), — рано или поздно всегда затевают войны с соседями. Рано или поздно. Национальным боссам, может быть, и кажется, что они несут своим народам какое-то небывалое освобождение. На деле они несут ему кровь и слезы. Сегодня прекрасное национальное будущее обещается ими, невозможно, однако, проверить, правдоподобны ли обещания. Но неприглядное настоящее зияет в окне Иванова. Если в эпоху перестройки граждан убивает не государство, но частные преступники и националисты (они первые приватизировали бизнес убийства), то почему Иванов обязан считать перестроечный режим лучше тоталитарного, предшествующего ему? Изуродованные трупы Оша, что, менее мертвы, чем были трупы Гулага?