В самый пик моей страсти к девочке сверху — утром девятого декабря зазвонил телефон. Телефонный звонок был для меня событием из ряда вон выходящим, посему я не радовался, когда они раздавались, но пугался. Выбравшись из-под теплого одеяла хозяйки, оставив в покое свой член, который я поглаживал, вспоминая «девочку с шевелюрой», я присел на корточки у телефона — шнур был коротким. Я медлил, пытаясь угадать, кто это может быть, возможно, девочка с волосами узнала мой телефон и звонит мне?

Нет, это не была робкая любовь нынешняя, но прошлая страсть моя, бывшая жена, звонила из Рима. «Эд! Случилось страшное. Убили Джона Леннона!» Я сделался невероятно зол. Одним махом, сразу же, еще теплый от сна. Накануне я хорошо натопил студию счастливо обнаруженными мною под грудой строительного мусора бревнами, сквозь золу в камине еще просвечивали пурпурные бока их. Даже в такой относительной идиллии она сумела раздражить меня.

— Fuck your Джон Леннон и хитрую японку Йоко Оно. Так ему и надо…

— Ты что, с цепи сорвался, сумасшедший! Какой-то маньяк застрелил Джона Леннона у ворот дома «Дакота», на углу 72-й и Централ Парка. Очнись, сумасшедший, речь идет о Ленноне… Целое поколение потеряло лидера…

— Я никогда не любил эту сладкую семейку, «Битлз». Жадные рабочие парни, сделавшие кучи денег, меня никогда не умиляли. Тебе они должны быть близки, такие же ханжи, как и ты…

— Слушай, ты совсем охамел, — сказала она там, в Риме.

— Я имею право! — твердо заявил я в Париже.

И она знала, что я имею право. Наша с ней попытка образовать пару опять, после нескольких лет раздельной жизни (там, в Риме, у нее был законный муж!), не удалась. По ее вине. Она опять сдрейфила. Я явился в Париж в конце мая из Нью-Йорка с двумя чемоданами начинать новую жизнь. Мой издатель — Жан-Жак Повэр в очередной раз обанкротился — остался без издательства, и контракт, который я с ним подписал, оказался недействителен. Я приехал в Париж спасать книгу. Я был готов к промошэн моей книги даже с помощью machine-gun, как я записал в дневнике того времени. Она приехала в Париж в начале июня, с восьмью чемоданами и гордон-сеттером, или сеттер-гордоном, глупейшей собакой в любом случае. Но не начинать новую жизнь со мной, как я воображал, она лишь привезла приличествующее количество нарядов, дабы с блеском прожить еще одно приключение в жизни — она хотела испытать, что такое жизнь в Париже с начинающим писателем. Ее муж? О, он был тактичным графом, он отпускал ее на месяцы одну в Париж и Нью-Йорк, он был тактичен до такой степени, что предупреждал о точной дате и времени своего последующего телефонного звонка в письме!.. Выяснилось, что у нее превратные представления о жизни начинающего писателя. Ей не понравилась моя студия в виде трамвая, только голова студии была освещена, хвост терялся во тьме. Не понравился затхлый запах старых тряпок и мебели мадемуазель Но. Она возненавидела электрический туалет, шумно выкачивающий дерьмо по узкой латунной трубке в широкую канализационную трубу. В туалет этот — чудо французской канализационной техники (с мотором!) — нельзя было бросать туалетную бумагу. Ей была противна моя сидячая ванна, в которую (если я, забывшись, бросал в туалет бумагу) нагнеталось мое или ее дерьмо из туалета! Какой кошмар, у ее мужа был титул, и у нее был титул, и пожалуйста — такой туалет и такая ванна! Женщины любят читать о первых шагах впоследствии знаменитых писателей в Париже в книгах, в них — дерьмо, хлюпая, вдруг выступившее из отверстия в ванной, куда обязана стекать вода, выглядит романтичным. Но опускаться в такую ванну въяве, хотя бы и вымыв ее предварительно… Кошмар! (Камин ей, впрочем, нравился. Камин был утвержден романтической традицией как несомненный атрибут «бедной» жизни художников и артистов.)

За июнь месяц, прожитый с нею в Париже, я успел выяснить о ее характере больше, чем за несколько лет нашей совместной жизни в Москве и Нью-Йорке. Она оказалась показушницей par excellence. Она вдруг опять шатнулась в мою сторону, потому что ей показалось, что я начал соответствовать ее стандартам. Загружаясь в поезд в Риме с сеттер-гордоном и чемоданами, она, очевидно, думала, что едет прямиком в первые пятьдесят страниц книги Хемингуэя «Движущийся праздник». Она ошиблась, слишком забежала вперед. Кроме Жан-Жак Повэра, я не был известен ни единой душе. Ей некуда было надевать все эти восемь чемоданов тряпок. Один раз мы посетили «Липп» элегантно одетые (предвосхищая годы безденежья, я привез из Нью-Йорка смокинг и несколько первоклассных одежд), молодые и бизарр, но посетители не остолбенели и не были повергнуты в смущение. Никто и ухом не двинул. (Одна, она таки повергала в смущение знаменитостей. После сольного посещения ею «Клозери дэ-Лила» я нашел у нее в сумочке целых три телефона Жан-Эдерн Аллиера и телефон Филиппа Солерса.) Мы не успели поскандалить, так как в июле, оставив половину чемоданов в моей студии, она уехала с титулованным мужем в Великобританию. Она всего лишь обозвала меня на прощание скрягой… В августе она позвонила мне, чтобы сказать, что она в Париже и остановилась в отеле «Тремуай». Все забыв, я помчался в такси к ней. Красивая, в соломенной шляпке с цветами, она мальчиком разгуливала по холлу. Мы бросились друг к другу и срочно поднялись к ней в комнату, чтобы совокупиться. Ближе к вечеру, сидя в ресторане, я узнал, что за отель «Тремуай» буду платить я. Я имел глупость похвалиться ей в открытке, что заключил с Жан-Жак Повером и издательством «Рамзэй» новый контракт, за каковой получил вдвое больше денег.

Декларируя письменно любовь к любимой женщине в только что проданной книге, мужчина не может так вот сразу выпалить: «Собирай вещи, переезжаем ко мне! Безумие платить девятьсот франков в день за комнату в отеле, когда я плачу 1.300 в месяц за студию!» Только по прошествии четырех дней мне удалось увезти недовольную аристократку на рю Архивов. Отсчитывая деньги розоволицему кассиру отеля, я видел не пятисотфранковые билеты, но корзины с провизией, могущей обеспечить мой желудок на многие месяцы вперед… Уже через неделю мы разругались вдребезги. Она швырнула в меня блюдом с вишнями, англо-французским словарем и покинула улицу Архивов. К моему облегчению. В пределах территории двух постелей студии, в горизонтальных или близких к горизонтальным положениях наша жизнь была великолепна, но как только мы выбирались из постелей, начинались стычки и разногласия. Она не звонила мне всю осень. И вот убили Джона Леннона.

— Повезло человеку, — сказал я. — Что его ожидало в любом случае? Старение, судьба толстого борова Пресли? Охуение от драгc и алкоголя… Благодаря тому что его пришили, нам не придется увидеть его в загнившем состоянии. Я хотел бы, чтобы кто-нибудь пристрелил меня, когда я напишу все, что мне нужно. Парня этого, который его убрал, объективно рассуждая, благодарить бы нужно…

— У тебя нет ничего святого, — сказала она.

— У тебя зато есть. Ты никого не любишь, кроме своей пизды. И мужа своего не любишь, но эксплуатируешь, — прибавил я, предвосхищая ее ответ.

— Неправда! — закричала она. — Я люблю свою сестру и маму люблю!

— Кончай демагогию, — сказал я. — Любовь — не твоя страсть. Твоя страсть — страх. Боязнь жизни. Потому ты всегда стремилась спрятаться от жизни за мужскую спину, в теплое, красивое стойло.

— Неправда! — вскричала она. — Я любила тебя и ушла от богатого мужа, вдвое старше меня, который относился ко мне как любящий папа, к тебе, безденежному поэту. У тебя было пятьдесят рублей денег, когда я ушла к тебе, ты забыл? И глупая, вышитая крестиком украинская рубашка. Одна. В ней ты читал стихи. Ты снимал желтую комнату в девять квадратных метров в коммунальной квартире… Я не побоялась жизни, я, не умея плавать, прыгнула в нее!

— Это не твоя была храбрость, my dear, но храбрость твоей пизды. Тебе было двадцать два года и ты хотела ебаться, безудержно хотела ебаться, а твой муж, погасив свет, ебал тебя ровно три минуты! Ты же хотела ебаться сто минут, двести, всегда! Ты ушла ко мне, потому что я тебя хорошо ебал, вот что! В Нью-Йорке мой хуй тебе надоел и тебе стало страшно бедности, в которую мы попали. Ты заметалась от мужчины к мужчине в поисках теплого стойла…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: