— Хуй его знает… Никогда еще не покупал военных кораблей.
— Мы с тобой похожи на двух подвыпивших люмпенов, рассуждающих о революции, сидя в кафе, — заметил вдруг Мишка уныло. — И капусты у нас, в любом случае, нет.
— Ни хуя подобного, — сказал я. — Не самоунижайся. Мы не демагоги. Деньги заработаем. Ты сколько раз свою судьбу менял? В скольких странах жил?
— В четвертой живу. Посетил куда больше.
— А я в третьей. Те, кто в кафе разглагольствуют, — чаще всего в этом же картье и родились. Мы с тобой авантюристы. Ты уверен, что в этой стране умрешь?
— Не думаю… Вряд ли. Здесь климат плохой. Сыро. — Мишка передал мне бутылку.
Мы въехали под открытое облачное небо в Форуме. Мы были, однако, еще много ниже парижских улиц. Просто в этом месте Форум по проекту архитектора не покрыли крышей. Бушлат мой, некогда принадлежавший Гансу Дитриху Ратману, немецкому моряку, был расстегнут. Пролетарская куртка Мишки, напротив, была тщательно зафиксирована им на все имеющиеся пуговицы и молнии. Кальвадос действовал на нас по-разному. Мы направлялись в ашелем художников — в новый дом как раз напротив чуда канализационной техники — Центра Помпиду. Одно из ателье принадлежало моему приятелю Генриху. Я предполагаю, что мы хотели выпить еще и продолжить собеседование.
— В наше время боеспособная протяженность жизни увеличилась необыкновенно, Мишка, — сказал я. — Одиннадцатилетние дети прекрасно воюют, вооруженные Калашниковым, и в Сальвадоре, и в Ливане, и в ирано-иракской войне. Можешь поднять Калашников — уже годишься. И старики преспокойно могут оперировать Калашниковым вплоть до возраста восьмидесяти и больше лет. В этом истинное преимущество нашего времени перед всеми временами. В эпоху сабель, мечей и конных атак боеспособность располагалась где-то между всего лишь двадцатью и сорока годами!.. Ты слышишь, Мишка!
— Слышу… Ты уверен, что твой друг дома? Нужно было все-таки позвонить ему…
— Дома. Где ему еще быть… Ох, как я не люблю этих ебаных музыкантов! Посмотри на уродов, Мишка. — Я презрительно сморщился. Внизу, на цементном дне ущелья, у бронзовой статуи голой девки, расположились уличные музыканты. Группа их, нечесаная, бородатая и растекающаяся как грязная жижа, была окружена зрителями. Повсюду, с разных уровней и площадок Форума на музыкантов довольно глядели бездельники. Психология порядочного советского гражданина, черт знает каким непонятным образом унаследованная мною от папы — советского офицера, безжалостно заставляет меня презирать бездельников, безработных, людей грязных и плохо одетых. Несмотря на то что сам я большую часть жизни просуществовал вне общества — был вором, поэтом «maudit» и чернорабочим, — я парадоксальным образом пронес это презрение через всю жизнь.
— Что они тебе сделали? — поинтересовался Мишка, безразлично скользнув взглядом по музыкантам. — Ну дуют себе в трубы и щиплют гитары, пусть их…
— Ты, Мишка, плюралист. Слишком терпимый. Я не выношу этот бездарный сальный народец здесь или на станции метро «Шатле». Толпы подонков. Бесполезные существа. Говнопроизводящие машины! Чернь. Даже смотреть на них неприятно — как лицезреть городскую свалку. Обрати внимание на типа с трубой: сальные волосы до плеч, красный платок завязан под коленом, фу, какой мерзкий говнюк. Рожа, от неудачно залеченных прыщей, похожа на кактус.
— Парень как парень, — Мишка обернулся ко мне. Один глаз у него был хитро прищурен. — Я не могу сказать, что обожаю толпу в Шатле или у Центра Помпиду, но в демократии каждому есть место. Ты, между прочим, фашист, Лимонов. Никакой ты не левый. Тебя по ошибке в левые определили. Тебе уже говорили, что ты фашист?
— Я не фашист. В одном журнале написали, что я — «правый анархист»… Однако ярлык не имеет никакого значения. Если нелюбовь к уродливым, бесполезным и бездарным людям называется фашизм, тогда я фашист. Вся эта публика оскорбляет чувство эстетизма во мне…
Оказалось, что выбраться с балкона, на котором мы находились, можно, лишь спустившись вниз, к скульптуре и музыкантам. Другой выход наверняка существовал, но мы его не нашли. Я впереди, пачка с книгами под рукой, Мишка сзади — мы стали спускаться, распихивая народ. С далекого вверху неба закапало вдруг. У бронзовой девки, спиной к ней, стоял кактусоволицый с платком под коленкой и, задрав вверх, в дождь, кларнет-трубу-дудочку, вывизгивал из нее мелодию. Жирная некрасивая девка в тесных джинсах, сплетя обе руки над головою, неудачно подергивалась и кружилась в двух шагах от солиста хуева. У грубых ног статуи сидели еще несколько ворсисто-волосатых существ с винного цвета физиономиями: стучали и пощипывали струны.
— Обрати внимание на исключительно мерзкую девку, Мишель. — Я нагло остановился между дудочником и танцовщицей и поглядел на экспонат, сопроводив взгляд гримасой отвращения. Так глядят на крысу, вдруг перебегающую рю дэ Розьер среди бела дня, местные евреи. — Живот вывалился из штанов…
— Корова, — согласился Мишка. — Но не смотри на нее так вызывающе, нас побьют.
— Они?.. Нас… Не смеши меня…
— Их много, а мы одни. Не забывай, что мы еще не обплываем мирные берега на военном корабле. И приготовься к тому, что каждый участок мирного берега окажется защищенным национальным военно-морским флотом.
— Kill the suckers, fuck the fuckers!
— Ты что такой агрессивный сделался? Кальвадос в голову бьет? На английский перешел…
— Надоело потому что. — Я остановился у найденного наконец выхода с цементной арены и бросил книги оземь. — Везде одно и то же, Мишка! Через три страны прошел — и везде молятся статуе простого среднего человека. Равенство распроклятое воспевается. Но ты-то знаешь, что это хуйня, Мишка. Люди вопиюще неравны. Даже если дать им идеально равные условия воспитания и образования. Толпа тупа, глупа и бесталанна на 95 или сколько там, биологи точно знают, процентов. Мы все уже рождены неравными. Кактусоволицый и животастая — ублюдки, а я — нет. И я ненавижу бесталанных сук вокруг, потому что они меня подавляют. В трех странах — в СССР, ЮэСэЙ и Франции — политический строй один и тот же: диктатура посредственностей. Человек высшего типа безжалостно подавляется. Наша цивилизация планомерно уничтожает своих героев. Происходит ежедневный геноцид героев!
— Чего ты, на хуй, хочешь? Жалуешься на свое время? Хотел бы родиться во времена трубадуров, рыцарей и прекрасных дам? Так это сказка. В реальности никогда таких времен не было… Ты маленький, и я маленький. В тебе сколько росту?
— Метр семьдесят четыре.
— Так вот, в те прекрасные времена самый здоровенный, умеющий широко и долго размахивать дубиной, делался господином. Нам с тобой не светило бы в любом случае занять хорошее место в обществе, так как мы маленькие.
— Но мы крепенькие, — сказал я. — С чего ты взял, Мишка, что я идеализирую эпоху трубадуров и прекрасных дам или вообще прошлое? — Ты же недоволен настоящим.
— А я что, бумагу подписывал быть довольным? К тому же эмоциональная неудовлетворенность — лучший мотор для писателя.
— Пойдем, мотор, — сказал Мишка. — Так мы никогда в пункт В не доберемся. Давай я возьму книги.
— Я сам умею носить свои книги.
Мы пересекли бульвар Севастополь и вышли к Центру Помпиду. Если у Лехалля к сброду и черни еще густо примешаны «branches», то есть одетая модно и ведущая себя а-ля мод молодежь, то у Центра Помпиду процентное соотношение между чернью и браншэ резко нарушается в пользу черни. Обилие жуликов, шпагоглотателей, уголовников в трико, ложащихся на стекла, несвежих Чарли Чаплинов, безработных, не знающих, как убить время, подзаборных девочек и всяческого совсем уж неопределенного грязноватенького больного люда — непременного мусора больших городов — удручающе именно в этой точке Парижа. Недаром несколько полицейских автобусов дежурит денно и нощно вокруг чуда канализационной техники двадцатого века.
— Видишь, в каком доме обитает человек. В стеклянной башне. Лет пятнадцать добивался ателье, все «пистоны» использовал — и вот получил. Последний этаж — его. Восемьдесят пять квадратных метров…