Было у меня предчувствие, что не просто свидетелем этой тайны мне предстоит быть! Четыре ветви сосны, выросшей на Мертвой скале, — это четыре руки, и хотя две из них безвольно опущены вниз, две других воздеты к небу, и в них мольба о помощи...
А ночью мне приснилось, что стоят передо мной мать и отец, и я начинаю рассказывать им про Сарму и замок в скале, и при моих словах мама закрывает глаза и падает навзничь на спину, а папа тоже, закрывая глаза, падает вперед к моим ногам. Я дико кричу и продолжаю кричать, уже проснувшись. Мама трясет меня за плечо и говорит испуганно: "Что с тобой, сынок! Успокойся!"
Я обнимал и целовал ее горячо, она, ничего не понимая, успокаивала меня. Но я вдруг вспомнил про отца и закричал: "Где папа? Он живой? Пусть придет!"
Отец тоже сел на кровать, и я заснул, держа их обоих за руки.
3
Проспал я часов до десяти, а просыпался с трудом, то вроде бы уже и встать готов, то снова — в дремоту, и видел во сне, что встаю, одеваюсь и иду куда-то, а между тем лежал, закрывшись одеялом с головой. Уже окончательно проснувшись, некоторое время гадал, отчего такое плохое настроение. Потом вспомнил все, что случилось вчера, и не понимал, случилось ли это или во сне приснилось.
Затем вскочил как ошпаренный, начал быстро одеваться и уже злился на себя, что проспал так долго. Но взглянул в окно и понял, почему плохое настроение. Мир в окне будто подменили. Хмурая серость от неба до земли заполнила мир и даже в окно просочилась сумраком. Ни синего неба, ни желтых скал, ни зелени на склонах — и куда подевались цвета! "Будет дождь!" — с ужасом подумал я. Можно было, конечно, и в дождь лезть на скалу, но это самоубийство! По скользким камням, чем выше бы я забрался, тем шибче падал бы вниз.
"А может быть, разойдется!" И, накинув куртку, я вышел на крыльцо. Надежды не оставалось. Вся полоса неба над ущельем была просто облеплена серо-черными тучами, которые ползли со стороны Мертвой скалы медленно, но так упорно и плотно друг к другу, что казалось, будто там, за горами, их скопилось несметное множество и даже больше и что, если им не хватит места в небе, они начнут падать в ущелье и завалят его по самые верхушки скал.
Мимо дома по дороге к Байкалу вприпрыжку промчался Юрка, махнул мне рукой, а я не понял, зовет он меня или просто так. Потом Валерка пробежал и тоже махнул мне рукой, но вернулся и крикнул от угла дома:
— Айда на Байкал! Баргузин плот прибыл! Во какой!
Большой палец Валерки заинтриговал меня, и я как был в ботинках на босу ногу, так и помчался за ним, соображая, однако, когда вернусь, дома ждет меня неприятность похуже вчерашнего. Родители заняты делами по устройству, но не все мне будет сходить с рук!
За Валеркой я проскочил под мостом, вылетел к Байкалу, ахнул по поводу волн и потом еще долго прыгал по камням за Валеркой вдоль берега в том направлении, куда ходил рыбачить с Юркой третьего дня.
Плот представлялся мне громоздким сооружением на воде, почти паромом, но даже и это представление было смутным, и потому когда у больших камней увидел мотающиеся на волне железнодорожные шпалы, то и мимо проскочил бы, если бы Валерка и Юрка не остановились.
— Видал! — восхищенно крикнул Валерка. Я подумал, что он говорит про волны, и закивал в ответ.
Вот что значит — привычка к необычайному! Такие волны были, а я пробежал по берегу, наверное, двести метров и не остолбенел, не выпучил глаза! А ведь это и был Баргузин! Так называется вал, идущий с севера, хотя, если правильно говорить, баргузином называется ветер. Этот ветер на севере взбаламучивает воду и гонит к нам волны, и потому у нас может быть и небо чистое, и без ветерка, а волны лезут на берег, как будто их снизу, из глубины кто-то выперает и выбрасывает. Волны шли ровными рядами, а вдали это движение скрадывалось, и море казалось застывшим в черных горбах, что оживали у берега и на нем срывали досаду и усталость. А берег каменными россыпями у подножья железнодорожного полотна будто подставлял плечи под их ярость и злость и своей непоколебимостью раздражал волны еще сильнее, доводя некоторые до бешенства.
Но именно так думать хотелось менее всего, и когда понимаешь, что так думать не хочется, то уже и нет никакой вражды между морем и берегом, и это лишь померещилось и показалось!
"Ух, как сейчас трахну!" — невсерьез грозится волна, вздыбливаясь пеной на подходе.
"Ах, ах, как я испугался", — шепчет берег, притворно поеживаясь каменными позвонками.
И все же, когда небо все в серой пакости, когда волны то черные, то темно-синие, когда берег будто голову спрятал под каменный панцирь в ожидании дождя и непогоды, то нет между берегом и волной ни вражды, ни игры, а есть работа, у каждого своя, а если иная волна и ударит по камню звонче другой или прорвется мокрым щупальцем меж камней дальше прочих, то это просто по нерасчету сил, потому что ничего такого ей вовсе не надо, потому что не в этом ее работа!
Но что бы там ни мерещилось и ни думалось, здорово стоять на камне и смотреть чуть вперед на бегущие под ноги волны и ощущать опасность головокружения и маеты от видимости своего противостояния и противоборства чему-то, что не только сильнее и больше тебя, но и совершенно иное по своей природе и по своему предназначению в мире.
Юрка с Валеркой о чем-то спорили, размахивая руками, показывая в разные стороны. Хоть я и стоял близко, слышал лишь одни восклицания, прорывавшиеся сквозь непрерывный грохот и рокот волн. Теперь я обратил внимание на шпалы, застрявшие между камнями и подпрыгивающие одним боком на каждой волне. Я увидел, что шпалы соединены скобами, и догадался, что это и есть плот, и не то чтобы разочаровался, а недоумевал, для чего может понадобиться такое жалкое сооружение, на которое и ступить-то страшно, а на плотах ведь плавают...
Я прыгнул на большой плоский камень, где топтались Юрка с Валеркой, и, указывая на плот, спросил-прокричал:
— Этот, что ли?
Валерка снова показал мне большой палец, и я вовсе не понял его восторга.
— Спрятать его надо! Рыбачить с него будем, нырять!
В поселке было всего две лодки. С лодки, понятное дело, рыбачить сподручнее, а купаться тем более, хотя я уже знал, какие здесь глубины, и купание с лодки было не про меня! Но по мне лучше век не купаться, чем отвалить от берега хотя бы на метр на таком плоту!
Я сосчитал, он был из восьми шпал.
— Маленький! — прокричал я в самое ухо Валерки.
Он выпучил глаза.
— Мы на трех шпалах рыбачим!
И сунул мне под нос три пальца.
Спрятать плот нужно было и от других мальчишек, и от взрослых. И вот мы трое часа три под волнами, вымокнув, конечно, до нитки, перетаскивали плот за мысок в большие камни, где он не был бы виден с насыпи. Перетаскивали — это значит проволокой, зацепленной за скобу, тащили вдоль берега, используя только откат волны для рывка. Когда же волна налетала на берег и на плот, мы лезли под самую волну, не позволяя ей выкинуть плот на камни или швырнуть между камней, где он мог застрять безнадежно для наших сил. Потом мы еще долго привязывали плот к камням, чтобы его не унесло штормом.
Пока копошились и суетились, холода как-то не чувствовали, но только присели отдохнуть после всего и взглянули друг на друга, то не только я, но и приятели мои, коренные байкальцы, встревожились.
— Айда домой. Сушиться надо! — сказал, хмурясь, Юрка. — Хорошо, что хоть мамки дома нет!
Валерка загрустил, как и я. Наши мамы были дома.
Пока меня сначала раздевали, а потом одевали, я схлопотал пару затрещин, выслушал неисчислимое количество упреков, сам успел выдать тысячу и одно обещание относительно своего поведения впредь, мужественно принял в себя все гадости, именуемые лекарством, и вообще проявил себя с самой хорошей стороны в процессе осознания своего легкомыслия.
Однако ни это, ни шуба, которой меня укутали, ни педагогический бодрячок отца («Ничего с ним не случится! Он же мужчина, а не девчонка!») не спасли меня от простуды, которая началась температурой к вечеру, ночью уже обернулась бредом, а к утру воспалением легких.