Когда проснулся, было жарко, было солнце и вторая половина дня. Был уже готов и обед, он же и завтрак. Все тело ломило так, будто меня долго били ногами и палками. Но Светка потащила меня к ручью, и мы даже немного поборолись с Юркой на поляне.
В углы вещмешков были заложены большие шишки, к этим шишкам привязали широкие и мягкие лямки и затем стянули их на горловинах мешков. Светке, Юрке и мне мешки помогли надеть, а дядя Сережа и Юркин брат надевали мешки, сидя на земле, и потом с трудом поднимались, покачиваясь и одобрительно покрякивая. Мне мой мешок казался легким, и стыдно было тащить столько же, сколько девчонка!
Мы пошли в обратный путь в том же порядке, что и вчера. Не прошли и километра, а ремни стали ощущаться на плечах, и скоро я уже не жалел, что несу только четыре котелка. Я стал подкладывать под ремни ладони и уже шел не прямо, как сначала, а согнувшись, и было уже вовсе не весело...
А на полдороге случилось вот что. В том самом месте, где вчера дядя Сережа о чем-то крикнул мне, но мы потом оба забыли про это, то есть на развилке троп, впереди нас на нашу тропу вышла старуха Васина. Все были удивлены не меньше меня. Она была в телогрейке, в сапогах, в руках палка.
— Ты чего это, Васина, по тайге одна шастаешь? — спросил дядя Сережа. — На зверя нарваться можешь! Никак из Сухой пади идешь!
— Где была, Сережа, оттуда и иду! — ответила она, улыбаясь.
Так вот что хотел сказать мне вчера Светкин отец! Что эта тропа в Сухую падь!
— Значит, в Сухую падь ходила, — сказал снова дядя Сережа, пристально глядя на старуху Васину. — Что ж не сказала мне, я б с тобой сходил! Не те твои годы, чтобы одной по тайге плутать!
Васина ничего не говорила и только улыбалась и щурилась на нас. Обогнав ее, все двинулись дальше, а я, пропустив Светку, задержался, подошел к старухе и спросил шепотом:
— Вы... нашли? Да?
Она опять, как в тот раз, погладила меня по голове. Мама тоже любила гладить меня по голове, а я этого терпеть не мог. Но вот когда старуха — совсем другое дело! Даже, наоборот, хотелось, чтоб она гладила еще и еще. Какая-то особенная у нее была рука!
— Нашла! Нашла! — сказала она. — Сорок лет искала и нашла!
"Сорок лет!" — ахнул я.
— Теперь и в самую дальнюю дорогу можно... — это она сказала как бы для себя.
— Ну иди! Иди! Отстанешь — устанешь! Нога в ногу идти легче!
— До свидания!
Она кивнула.
Я шел и думал: "Кто же у нее там в Сухой пади? Сын? Муж?" Пытался представить картину убийства, но не вписывался в нее Белый дед, а того, другого, я не видал никогда... Картина не получилась. "Взять бы ее к нам жить! — подумал я. — Но согласится ли?" Сорок лет она жила одна! Как это представить! Хоть ведь вот Сарма, она уже сколько лет сидит одна на Мертвой скале — эти годы никто не сосчитает, потому что люди даже не знают, что на месте Байкала была Долина Молодого Месяца!
Я нагнал Светку, но остальных не было видно, они ушли вперед. Вместе со Светкой мы отстали от всех больше, чем на километр, а последний километр я уже еле полз, отдыхая каждые пятьдесят шагов.
Когда дома отец снял с меня мешок, то я закачался, таким легким показалось мне мое собственное тело без груза. Мама начала ахать по поводу смолы на моем лице, в волосах на голове, на руках, но заставить смыть таким трудом заработанные следы кедрача она не смогла. Я должен был появиться завтра на берегу как равный среди равных, с собственными орехами в кармане, и у меня тоже будет чем похвалиться — две шишки на голове прощупывались определенно, и я боялся, чтобы они за ночь не исчезли.
Я поужинал, и сон мой был как провал в никуда.
Кончался август, и на склонах ущелья где полосами, где пятнами появился желтый цвет. Это перегорал осинник. Зелень берез тоже утратила яркость, природа словно готовилась к переодеванию, к смене наряда. Холоднее стали вечера, но дни еще были жаркими, и, хотя давно прошел Ильин день, после которого нельзя купаться, мы купались до посинения, потому что лишь теперь, к концу августа, кое-как прогрелась вода в Байкале.
На берег я приходил с Другом. Он плавал вместе со мной и лучше меня, хотя я тоже плавал по-собачьи. Он приносил палки, когда я кидал их в воду. Он сидел около моей одежды и ждал меня, когда я играл на воде с мальчишками.
Вообще он был такой умной собакой, что все удивлялись. Все, кроме меня. Они ведь не знали, откуда он. Он никого не кусал, но и не признавал никого из чужих. Если его дразнили, он терпел, если угрожали, он молча показывал клыки. Поселковые собаки, вздыбливаясь загривками, обходили его стороной.
У него был только один недостаток — он не лаял! Он совсем не лаял, точно был глухонемой. Понимая все мои команды, на команду "голос!" он только чуть шевелил хвостом. И еще. Хотя он и играл со мной, и бегал, и прыгал — глаза его оставались всегда грустными, и мне было очень тяжело смотреть в них.
Я ведь больше не ходил на Мертвую скалу. Но это не значит, что я забыл о ней! А всякий раз, заглянув в глаза Друга, я читал в них молчаливый укор в чем-то, словно собака говорила мне: "Как я могу веселиться, играть и вообще испытывать радость, когда ТАМ..." Ну и все прочее!
Мы с Другом иногда ходили в падь и подолгу сидели на камнях у подножья Мертвой скалы. Но чаще забирались на скалу над ближайшим тоннелем. С байкальской стороны она была отвесной. Мы сидели на вершине и смотрели на Байкал. А иногда я громко рассказывал предание, и Друг слушал его внимательно, печально глядя в байкальскую даль. Если я забывал что-то и запинался на слове, он смотрел на меня, словно хотел подсказать, и, когда я вспоминал и продолжал рассказывать, он поддакивал хвостом и снова смотрел в синеву байкальского горизонта.
«Нагнулся богатырь Сибир и вырвал ледяной хребет с корнем! Поднял он его над головой...
Я поднимал над головой большой камень.
— ...посмотрел на север, посмотрел на юг... Я поворачивался влево или вправо, и Друг тоже смотрел со мной в эти стороны.
— ...на запад посмотрел и на восток! Некуда кинуть хребет! Везде жизнь! Тогда раскрутил он хребет над головой и закинул его в небо!»
Я раскручивал камень и кидал его вверх. Но камень вверх не летел, он лишь подлетал чуть-чуть, а затем падал со скалы в воду, и если не было волн, то сверху я видел, как он медленно опускается в синюю темь глубины.
А когда Байкал штормил, мы просто сидели на скале, глядели на волны и слушали их рокот, и был это не просто рокот, а это теперь волны рассказывали нам свою историю, историю гибели Долины Молодого Месяца.
Наступило первое сентября, и утро этого дня было для меня нерадостным, то есть не было в это утро обычного радостного настроения. Мне казалось, что с началом школьной жизни отодвигается куда-то вдаль все, что связано с Мертвой скалой, все остается в полуясности, в полузавершенности. Школьные будни грозились заслонить для меня тайну Мертвой скалы.
Утром, разбудив меня, покормив и приготовив все необходимое, мама с папой ушли в школу и наказали мне, чтобы я не опоздал на торжественную линейку.
Я собрался быстро и хотел прийти пораньше, чтобы познакомиться с интернатскими ребятами.
В двухэтажном здании школа была лишь на первом этаже. На втором был интернат для живущих на полустанках.
Захватив портфель, я вышел на крыльцо. Друг вылез из конуры и поздоровался со мной хвостом и глазами. Я по привычке, машинально, без всякой надежды на успех сказал ему: "Голос!" И он вдруг звонко пролаял мне в ответ! Я не поверил и приказал еще, еще, еще, и Друг лаял столько, сколько я хотел, и глаза его были радостными и веселыми. Мимо проходил Валерка, тоже удивился, и мы втроем так заигрались, залаялись, запрыгались, что вовсе забыли про школу. А когда вспомнили, то понеслись бегом! Еще бы! Учительские сынки опоздали на торжественную линейку!
Мы, конечно, опоздали. Линейка прошла, и все уже входили в классы. Валерка влетел первым и успел еще захватить на двоих последнюю парту. Я вбежал за ним... и в дверях класса встал как вкопанный. Закрыл глаза и открыл их и не поверил своим глазам!