Постепенно странным образом стало меняться отношение ко мне со стороны ребят. Когда меня донимали намеками и хихикали, я не обращал внимания, ни с кем не ссорился из-за этого и даже вообще перестал замечать такое.
Но однажды, когда я пришел в кино чуть позже других, Светка крикнула мне, чтобы я шел к ней, что есть место. Но когда я сел, то рядом оказалась Ри, а Светки не оказалось. Какое это было кино, я, конечно, не помню.
Юрка, с которым я когда-то подрался, вдруг сам пошел на мировую и подарил мне отличные веревки для коньков.
Генка, презиравший меня поначалу, однажды на перемене прижал в углу одного мальчишку за то, что тот что-то намекнул в мой адрес.
А классный руководитель наш, Татьяна Ивановна, придя однажды к нам домой в гости, вдруг спросила меня как будто между прочим, не лучше ли было бы мне сесть на первую парту, ну, хотя бы среднего ряда. Они переглянулись с мамой, а я покраснел и отказался. Для меня это было не лучше. Я тогда бы не смог смотреть на Ри во время урока.
Приближались школьные каникулы, и я думал о них с ужасом. Ри должна была уехать на две недели, и я не мог представить себе две недели без нее. И тогда пришла мне в голову отличная мысль. Я несколько дней обдумывал ее и однажды приступил к действию. Я попросил Светку принести в школу какие-нибудь фотографии. Она принесла фото, на котором она стояла рядом с убитым медведем. Фотография две перемены ходила по классу, а на третьей перемене я, собрав все свое мужество, мобилизовав все свои способности к спокойствию, подошел к Ри и небрежным тоном спросил:
— А ты еще никогда не фотографировалась?
Я был уверен, что она не фотографировалась (когда бы ей успеть!), и моя задача заключалась в том, чтобы пробудить в ней желание сфотографироваться. Но она ответила удивленно:
— Почему? Я фотографировалась!
Это несколько озадачило меня. Я готовился к долгой и сложной по замыслу операции, но в ней отпала необходимость. Я растерялся и вдруг сказал каким-то осипшим голосом:
— Привези!
Она посмотрела на меня, опустила глаза и сказала: "Ладно!" До двери класса я дошел нормально, но в коридоре меня зашатало от радости, а ведь была только среда, и как мне было дожить до понедельника!
Я дожил до него. И вместо обычного "здравствуй", в коридоре спросил нервно и торопливо:
— Привезла?
Она открыла дверь, достала дневник, из дневника вынула карточку и подала мне. Я небрежно сунул ее в свой портфель, повернулся и пошел назад к выходу.
На первый урок я не пришел вовсе, и это было неслыханное ЧП, но плевать!
Сейчас я пишу эти строки, смотрю на поблекшую фотографию двенадцатилетней девочки, что на пять лет моложе моей дочери, и никак не могу объяснить ту радостную грусть, что охватывает меня! Годы свои я прожил, да и живу, без натяжки можно сказать, — интересно, но если на минуту представить, что не было в моем детстве всего того, о чем рассказываю, то жизнь моя потеряла бы цвета, то подумалось бы, что я прожил жизнь при пасмурной погоде, ни разу не увидев солнца, что будто исчез бы чистый свет, теплым и грустным лучом сопровождавший меня всю жизнь по непрямым дорогам жизни!
На некоторое время все изменилось. Ри теперь была всегда со мной. Я мог смотреть на нее, сколько хотел. Я мог разговаривать с ней о том, что она забыла, о чем не должна была вспоминать. Я был счастлив.
В ближайшее после того воскресенье я пошел в падь. Снег завалил каменную россыпь перед Мертвой скалой, и пробираться к скале стало много труднее, а лезть на нее, казалось, и думать нечего! Но я полез и потратил времени в пять раз больше обычного.
Сарма была на своем месте. Она сидела, вся укутанная чем-то пушистым и теплым, и руки ее были в большой и тоже пушистой муфте.
Я показал ей фотографию, рассказал о том, как живет Ри среди людей, и Сарма слушала внимательно и долго смотрела на фотографию.
— Люди научились оставлять о себе память на бумаге! — сказала она и покачала головой. — А не разучились ли они оставлять о себе память в сердцах?
Я не знал, что ответить ей.
— Люди стареют и умирают. Зеркало, запечатлевшее мгновение, имеет и цену мгновения, и истина изображения мгновенна в нем. Вечны лишь великие деяния людей! Понимают ли люди разницу вечного и мгновенного?
Я молчал.
— К Байколле не ходи! Не нужно ему видеть этого!
Она вернула мне фотографию, а я взглянул ей в глаза.
— Простите Байколлу! Ну сколько же можно!
— Ты так ничего и не понял! — сказала она сердито. — Я не знаю, как это сделать! Я не умею!
— Да чего ж тут не уметь! — воскликнул я в отчаянии. — Простите — и все!
— Уходи! — приказала она. — Ты все о Байколле да о Байколле! А до меня тебе дела нет! А знаешь ли ты мои страдания, мальчишка! Уходи!
Я все же посидел немного еще, но стал замерзать, здесь, на высоте, дул ветер, не сильный, но холодный. Я побоялся простудиться, потому что вспотел, когда забирался на скалу.
Уходя, подумал, что не скоро приду сюда снова, потому что нет ничего хуже, чем быть бесполезным для тех, кто несчастен.
Шли последние дни декабря. Каждый день после школы я бегал на Байкал. Все говорили, что он должен скоро замерзнуть. Но никак нельзя было в это поверить! Байкал был теперь всегда одного цвета — сине-черный, а от сине-черного цвета до белого, цвета льда — как представить путь?
Не верилось, не хотелось видеть Байкал заледенелым!
Было в этом что-то обидное для Байкала, несправедливое! Но предчувствие подсказывало неизбежность иного состояния, и оно, это другое состояние моря, уже предвиделось в брызгах волн — были эти брызги холодными и колючими, как осколки льда, и беляки на верхушках волн тоже казались льдинками, оседлавшими черные валы; и особенно ветра и белые туманы над Байкалом, что будто связывали по судьбе остывающее море с землей, уснувшей в холодной белизне.
На той скале, где летом мы часто проводили время с Другом, на одном из уступов, примерно в двух метрах над водой, стояла маленькая елочка. И вот, придя туда однажды, я ахнул. Елка стояла вся разряженная хрустальными бусами и гирляндами. Это декабрьский мороз таким образом распорядился брызгами волн! И все подножье скалы на несколько метров вверх тоже обледенело и сверкало желтым зеркалом, отражающим в себе и волны, и небо, и вершины скалы, нависшей над своим подножьем.
Байкал штормил. Байкал работал. И я пытался уловить смысл этой работы. То ли море боролось с морозом, то ли вдруг в торопливом и угрюмом беге валов виделась непонятная спешка, словно спешил Байкал завершить что-то, что начал да не успел к сроку.
Все другие состояния Байкала мне бывали близки и понятны, но вот озабоченность и хмурость ледяной синевы были почему-то особенно близки и вызывали странное сочувствие.
Каждым утром, выходя на улицу, я первым делом бросал взгляд под мост, в пролетах которого от нашего дома виден был Байкал, и с радостью отмечал, что он еще не сдался, и я махал ему рукой, обещая прибежать после, чтобы подбодрить и просто так поприсутствовать, потому что знаю, как тяжело бывает одному в минуты важных решений и трудных дел. Когда уходил с берегадомой, говорил: "Ну, ты давай держись! Главное — до утра продержаться!"
Потом оказалось, я был прав. Именно ночью, какой-то одной ночью Байкал расслаблялся, решался на короткий отдых, и тут сонного его и сковывал мороз. Проснувшись утром под жестким ледяным покрывалом, Байкал, бывало, находил в себе силы разорвать его в клочья и выкинуть на берег. Но слишком много сил уходило на этот подвиг, и следующей ночью, выждав нужный час, мороз уже покрепче закутывал Байкал в ледяной панцирь и утром не ослаблял объятий, а напротив, превращал их в мертвую хватку, и Байкал покорялся.
В тот день, когда Ри должна была уехать на немыслимо долгое время, на две недели, в тот последний день уходящего года Байкал был особенно тревожен. Я пришел на станцию задолго до прихода поезда, стоял на берегу и вспоминал вчерашний новогодний вечер. Ри была в костюме ночи, и в ее волосах сверкал серп молодого месяца, и когда я вдруг увидел ее около зеркала, то мне показалось, что в зеркале она смотрит именно на месяц, и я испугался, как бы она не вспомнила чего-нибудь лишнего... Какая она была красивая в этот вечер, разве расскажешь! Мы все играли в "почту". У каждого был на груди номер, а почтальон разносил записки. Я решился и написал: "Ты красивее своей сестры!" Я имел в виду старшую дочь Байколлы Нгару. Ри много рассказывала мне о ее красоте. "А у меня брат. Ему два года!" — ответила мне Ри, и я, чтобы не оказаться в дураках, скорее сорвал с груди номер, может быть, она не узнала, что это я ей написал, но, проходя мимо, она улыбнулась мне, и я от стыда спрятался среди мальчишек.