Дмитрий Глуховский
Пока стоИт
— Нет! Нет! Нет!!! Пожалуйста, пожалуйста…
— Bitte aufwachen! Wachen Sie bitte auf! — доктор тряс его за плечо.
Национальный лидер распахнул рот, втягивая столько воздуха, сколько его было во всей душной маленькой Женеве, и все равно задыхаясь. Потом отожмурил один глаз, осмотрелся и только после этого открыл второй.
— Опять… Опять… — беспомощно пробормотал он.
Его взгляд затвердел, потом заострился, и наконец ледорубом впился промеж глаз плешивого доктора.
— Очнитесь! Все в порядке… — на языке Шиллера и Гете произнес тот.
— У вас на сеансе! Прямо у вас на сеансе! — на языке Хонеккера и Мильке ответил Национальный лидер.
Грохнув кулаком по антикварному столику, он вскочил с кушетки.
Доктор с достоинством поправил фрейдистские круглые очки и надул щеки.
— Господин П…
— Без фамилий! Я вас предупреждал, без фамилий! — раздраженно воскликнул Национальный лидер.
— Простите, Ваше величество…
Национальный лидер только мотнул головой, приказывая миру погрузиться в тишину, но было ясно: нехитрая лесть плешивого психоаналитика поразила русского Ахиллеса в самую пяту. А что? А ничего — плох тот полковник, которому не польстит быть перепутанным с генералом. И когда он оборачивался от скучного пейзажа Рю дю Рон к очкастой физиономии докторишки, гневные морщины на его челе уже разгладились, словно их и не было никогда — или будто их вывели ботоксом.
— Вы обещали помочь, — разочарованно, тоном, от которого любой губернатор сразу не то что в отставку бы подал, а и ампулу с цианидом бы раскусил, процедил Национальный лидер.
Но доктор трепету был не обучен: его треклятая страна уже двести лет отсиживалась за пазухой у упрямого и прагматичного кальвинистского Христа, и даже генетическая память не могла подсказать ему, как правильно стать на четвереньки.
— Не так быстро, Ваше величество. Это процесс.
— Процесс… Приезжайте к нам на Колыму… Покажу вам, что такое процесс… — в своей излюбленной афористичной манере буркнул Национальный лидер, но в переводе на гэдээровский немецкий шутка потерялась.
— Расскажите, что вы видели, — попросил доктор. — Мне необходимо понять, есть ли хоть какая-нибудь динамика.
Национальный лидер опустился на кушетку, ссутулился.
— Я… Мне… А можно чаю? С сушками?
— Я попрошу. А вы рассказывайте пока.
— Ну… Та же картина. Площадь. Толпа. Я… На своем обычном месте. Здание наше. Цитадель. Трещины на нем… Песок.
— Что «песок»? — уточнил доктор, оторвавшись от блокнота, куда убористым почерком заносил все кошмары.
— Сыплется. Песок сыплется. Доктор, что это значит?
Доктор вздохнул, поправил очки, побарабанил пухлыми пальчиками по подлокотнику, переглянулся с портретом Юнга, с интересом наблюдавшего всю сцену со стены.
— Если брать классическую трактовку… Символы, которые содержатся…
И он забубнил что-то о детстве, о фаллосах, о травмах, о вытесненном и о перенесенном, заворковал убаюкивающе, уютно. И Национальный лидер потерялся в терминах, загляделся на выписывающие в воздухе окружности пухлые пальцы, поплыл по волнам гипнотического баритона…
— В общем, возраст, — вдруг закончил доктор.
— Что — «возраст»? — встрепенулся и сразу взъярился Национальный лидер, вскакивая с кушетки.
— Сон ваш об этом. О том, что возраст уже… Все-таки…
— Возраст?! Да какой к черту возраст?! Чушь порешь! — Национальный лидер плюнул и двинулся к выходу. — Шарлатан…
— Постойте! Что вы так болезненно… Там все указывает… Здание, песок сыплется… Вы…
— Много ты понимаешь в колбасных обрезках… У нас вот есть специалисты… По обрезанию… — уже по-русски злился он.
— Но скажите хотя бы… — крикнул вслед выскочившему на лестничную клетку пациенту доктор. — Оно хотя бы пока стоит?
— Не дождетесь! — огрызнулся Национальный лидер.
Лешка возвращался из института вечером, брел по двору, где и проезда-то толком не было. Внедорожник — черный бандитский икс-пять — влетел с улицы, заскользил на собянинском льду, развернулся и ударил Лешку в спину приваренной к капоту стальной трубой «кенгурятника». Отбросил в сугроб, чуть не додавил, сдал назад и пьяно стал выпутываться из заставленного машинами двора.
Если бы не приложился к соседской «мазде», истерично заверещавшей, если бы никто не вышел спасать свое авто, то и Лешку бы, может, никто не спас. Замерз бы с переломанным позвоночником в мутной снежной ночи.
А так — спустился средний класс отстаивать нажитое, отважно перегородил черному бандиту путь к отступлению, увидел Лешку, узнал в нем парня с тринадцатого, позвонил по домофону отцу. Тот вызвал уже и ментов, и скорую. Пока те добирались, икс-пять бы сто раз успел уехать, но водитель — в кожанке и с резаным лицом — оказался в драбадан. Высадился из своего броневика блевать и уснул лицом в снег. Не вышло ни битвы, ни линчевания.
Выбежавший Лешкин отец, Николай Павлович, потерял сразу голос, и помочь перенести сына из сугроба на ровный асфальт соседа умолял шепотом.
Милиция прибыла, всех как должно опросила, хоть и было очень заметно, что ей этим заниматься скучно, собрала подписи, телефоны, свинтила бесчувственного нарушителя, пошарила по его карманам из обычного человеческого любопытства и повезла его с собой карать по всей строгости.
Скорая приехала тоже. Посмотрели, поцокали, погрузили и забрали.
Сначала Николая Павловича пугали тем, что шансов мало, но когда он занес главврачу двадцать тысяч — половину своей зарплаты — Лешка стал цепляться за жизнь. Но ходить у пацана больше не получится, даже продай ради этого его отец их двушку, честно сказал главврач. Так что копите на каталку.
Николай Павлович не поверил, да и никто бы не поверил на его месте.
Жена погибла, родители умирают, как поверить в то, что сын — единственный, любимый, который должен был за всех них жить — вдруг стал инвалидом, что вместо жизни получит пожизненное в зассанной двушке?
Николай Павлович был покорный советский человек, и судьба ему за это выкручивала руки как хотела. Обоих дедов его государство забрало и убило, в утешение соврав бабкам про десять лет без права переписки.
Поэтому родители Николая Павловича росли боязненными, всегда очень не хотели оказаться в чем-то замешанными, и четко знали, что гражданин против государства — вошь. Любить эту чудовищную костедробилку они не могли, но и признаться себе в этом не могли тоже. И если Коля что-то от них и унаследовал, кроме двушки — это тихое преклонение перед безграничной силой громадного и могучего аппарата, перед всеми его шестернями и конвейерами, перед каждым его стальным хватким манипулятором и каждой его заводной говорящей головой — и исполкомовской, и милицейской, и парткомовской, и управдомовской, и президентской в телевизоре под Новый год.
И когда назавтра после случившегося Николай Павлович взял трубку, чтобы позвонить в отделение, куда отвезли беспамятного нарушителя, ему было страшно. Страшно было просить у государства хоть что-то, страшно вообще обращать на себя его внимание, вылезать из щели в кухонном полу и глядеть на него снизу в бесконечный верх.
Но он заставил себя. Набрал и вежливо попросил начальника. Объяснил, что у него случилась за беда, осторожно осведомился, когда будут звонить, нужно ли его участие в возбуждении дела, и даже — как чувствует себя задержанный.
По телефону ему сообщили, что дела никакого не будет, что вина задержанного гражданина не установлена, и что поэтому он отпущен из отделения, что нетрезв он не был, что свидетели своими показаниями могут подтереться, что Николай Павлович должен быть счастлив, что его сын вообще жив, а под конец договорились даже и до того, чтобы он шел на хер и не усугублял ситуацию на свою задницу. Понятно?!
Он возвышался над толпою — бронзовый и в то же время железный, попирая всеми своими тоннами безропотную русскую землю. Правая рука его была спрятана в карман — и поди проверь, скипетр там или маузер. Он был вдесятеро выше любого из корячащихся у его ног холопов, но с высоты его роста было видно: бурлящей толпе нет ни конца, ни края.