— Прелесть моя! Детка! — шепчет он.
Девочка поднимает на него карие искрящиеся глаза, и сейчас они мечут пламя.
— Во-первых, не смейте называть меня деткой! Вам уже сто раз говорилось это, — сердито роняет Муся. — А во-вторых, отодвиньтесь. Терпеть не могу, когда мне дышат в лицо табаком.
Она, демонстративно выскользнув из-под руки опешившего Сокольского, отбегает в дальний конец сцены, увлекая за собою и свою молчаливую подругу. Отсюда девушки соскакивают на пол и прячутся в глубокой нише окна, за шелковой занавеской. Оно раскрыто настежь, и ветерок слабо колышет занавеску. Невидимые никому из присутствующих в зале подруги могут здесь перемолвиться словом.
— Терпеть его не могу. Противно мне его ухаживание, — все еще сердито говорит Муся. — Когда он целует руку, чувствуешь, точно жаба тебя коснулась, а вот когда Луговской — ничего, ни чуточки не гадко. А ведь он и некрасивый, и неинтересный, только что играет на рояле хорошо. Вот поди ж ты! Почему это, Варюша?
— Не знаю, Мусик, право, не знаю. Вероятно, потому, что с Луговским ты давно знакома — ведь он бывает у вас в доме еще со времени своего пребывания в корпусе, а Думцев всем вам чужой, — отвечает Варя.
— Ах, не то, не то! — пылко возражает Муся. — Или ты не знаешь, что я ранена насмерть, что о нем только моя мечта? Его я буду любить вечно. Целые пять лет люблю его, с одиннадцатилетнего возраста. Смешно сказать даже, а это — святая правда. Еще девчонкой я втюрилась в него с первого взгляда и с тех пор мечтаю о нем. Ты знаешь, пройдет еще два-три года — и я стану шипеть, как старая дева, или ханжить, как Верочка. Этого нельзя, того нельзя; это неприлично, то не принято. И все оттого, что он не для меня, что он — не мой. Я и теперь часто бываю зла, как кошка. Зина ведь хорошенькая? Правда? Но вот послушай, Варюша, совесть ты моя. Ведь ты — моя совесть, Варечка: только тебе одной я всю свою душу изливаю. Да, так вот нынче я нарочно про обесцвеченные волосы Зины брякнула… Не веришь? Думала, если он меня не любит — мечта моя, сказка моя, греза моя далекая — так пускай же и всех других меньше любят все их поклонники — и Китти, и Зину, и всех…С Зины я и начала. Собственно говоря, что в ней хорошего? Нос туфлей, крашеная, рыжая, рот до ушей, однако все вместе и тонко, и пикантно, и…
Муся хмурится, сжимает крошечные кулачки, и скорбный огонек появляется в ее глазах.
— Медам и мсье, прошу на сцену. Пора начинать второй акт. Так мы никогда не дотащимся до конца пьесы, — разносится по залу красивый, немного носовой голос "любимца публики", привыкшего к тому, чтобы все им восхищались.
Но его на этот раз никто не слушает. Вдовушка стоит перед креслом Веры и, блестя зеленоватыми глазами и сверкая белыми хищными зубками, говорит, обращаясь к последней, не то искренне, не то шутя:
— Боже мой, Верочка, вот ты опять недовольна мною. Ну, да, да, я знаю… Ты — сама корректность, воплощенная добродетель и, понятно, опять осуждаешь безумную Зину за то, что она, насмотревшись на всяких Бланш, Жильберток и Маргошек, рискнула перенести их искусство сюда, под сень старинного аристократического дома, и продемонстрировать здесь отчаянное танго, которому место только в злачных, укромных столичных уголках. Непростительное легкомыслие, не правда ли, Верочка?
— Ну, знаете, кузиночка, я думаю, что тени предков, витающие под этой кровлей, весьма и весьма не прочь полюбоваться на такую шикарную исполнительницу-дилетантку, и прабабушки — я уверен в этом — уже устраивают сцену ревности прадедам за их чересчур пылкое увлечение вами нынче, — смеется Толя.
— Вы противный и потому молчите. Я говорю с Верочкой, а не с вами. Слышите, Анатоль, молчать! — Вдовушка пухлою ручкой шутливо ударяет офицера по плечу.
— Я умер, — паясничает Толя.
— Ну, Верочка, правду я говорю? — и ласково, по-кошачьи, Зина жмется к своей строгой кузине.
— Пустяки, Зина!.. Ты же знаешь. Я не люблю только, когда ты выкидываешь свои эксцентричные шутки при девочках. Муся и так преждевременно развита. Мама и Китти, уезжая, оставили ее на моем попечении.
— И останутся, конечно, вполне довольны результатами такого покровительства, — снова вмешивается в их беседу Анатолий. — У нашей Веры с пеленок развиты педагогические способности. Она была бы незаменимой воспитательницей в каком-нибудь couvent (закрытое учебное заведение) за границей. Вторая сестрица у меня — образец строжайшей дисциплины и соблюдения нравов.
— А ты все шутишь, Анатолий! — и Вера смотрит на брата своими строгими глазами, но они уже полны выражения нескрываемой нежности.
Мгновенно хорошеет ее холодное, замкнутое лицо и молодеет сразу под наплывом теплого чувства.
Все они — Вера, Муся и старшая сестра Китти — горячо привязаны к своему единственному брату, весельчаку, кутиле и милому ветренику Толе. Красавица Китти прозвала брата Фру-Фру, и это прозвище как нельзя больше подходит юноше. Веселый, всегда ровный, общительный, рубаха-парень, что называется, и доброты необычайной, Анатолий Владимирович Бонч-Старнаковский слывет не только любимцем своей семьи, но и своего полка, и того кружка, в котором он вращается.
— Господа! Еще раз призываю вас всех к порядку, — надрывается "любимец публики". — Я начинаю репетицию и прошу вас молчать, — и он отчаянно звонит в колокольчик.
— А где же остальные исполнители? Где Маргарита Федоровна? Где Попугайчики? Где Рудольф? — пулей вылетая из-за шелковой занавески, кричит Муся.
— Они подойдут к своей сцене. Попугайчики дали слово быть непременно.
— А Рудольф?
— Я здесь.
Все взоры обращаются к двери.
В зал входит высокий, плечистый, с военной выправкой, молодой человек. На нем прекрасно сшитый штатский костюм, подчеркивающий безукоризненную фигуру. Крупная, тщательно причесанная на пробор белокурая голова, подстриженные рыжевато-белокурые усы, холодные, немного выпуклые, цвета стали, глаза, смотрящие как-то уж слишком прямо и напряженно.
— Я здесь… аккуратен, как видите, — говорит вновь прибывший, как-то странно, точно не по-русски, выговаривая слова и улыбаясь одними губами, тогда как глаза продолжают оставаться серьезными.
— Ага! Мсье Штейнберг! Отлично! Прыгайте сюда к нам, и начинаем репетицию. Живо! — командует "любимец публики", издали театральным жестом приветствуя его.
Рудольф-Карл-Август фон Штейнберг — сын Августа Карловича Штейнберга, старого управляющего Отрадным, имением Бонч-Старнаковских, — красивой и легкой походкой пересекает зал и, минуя лесенку, ведущую на подмостки, поднимается туда, ухватившись руками за доски пола.
— Ловко! Браво, Рудольф, браво! — кричит в восторге Муся и хлопает в ладоши.
— Что и говорить! — улыбается Толя.
— Мсье Рудольф, сколько пудов вы выжимаете одной рукой? — кокетливо стрельнув в его сторону глазками, осведомляется Зина.
— Рудольф, берегись! Еще одно слово кузины в твою пользу — и готовь маузеры. Двадцать шагов расстояния, завтра, на восходе солнца, за садом. Луговской — мой секундант; твой — "любимец публики", — и Анатолий делает трагическое лицо.
— Ай, как страшно! Молчите, молчите! Я не выношу крови! — хохочет Зина.
За нею смеются остальные. Уж очень забавен Анатолий со своими вращающимися глазами и рыкающим голосом.
Одна Вера остается серьезной. С минуты появления Рудольфа Штейнберга здесь, на пороге белого зала, что-то странное происходит с девушкой. Ее черные глаза ярко загораются, тонкое лицо вспыхивает, и Вера Бонч-Старнаковская в этот миг становится настоящей красавицей.
Вот уже вторую неделю репетируется здесь, в большом белом зале Отрадного, чудесная, полная скрытого трагизма, популярнейшая пьеса Чехова "Вишневый сад". Предстоящий спектакль является подарком младших членов семьи ее старшему представителю и главе, Владимиру Павловичу Бонч-Старнаковскому, крупному чиновнику, дипломату и помещику, владельцу одного из прекраснейших имений Западного края, расположенного неподалеку от прусской границы.