— Пе-пе-е! Пе-пе-е! Где он, черт бы его взял!
— Так я и знал, — шепнул Пепе и вышел из кустов,
— Свезешь моих дорогих гостей, — сказал ему доктор Рамбье.
— А как же я вернусь? — спросил Пепе.
Доктор Рамбье погрозил ему пальцем:
— Ладно, ночуй в городе, проклятый развратник. Вернешься с поездом.
После долгого усаживания гости уехали. Жюльен что-то кричал и бежал за машиной. Доктор Рамбье долго смотрел вслед гостям, потом скривил страшную рожу и поплелся в канцелярию.
После вечерней молитвы я один бродил по саду. Я ничего не понимал.
За моей спиной послышался топот, и в одно мгновение я был сбит с ног. Верхом на мне сидели два человека, а Жюльен — я узнал его сразу — начал хлестать меня ремнем.
— Не будешь доносить! Не будешь доносить! — злобно приговаривал он, стараясь ударить меня по лицу.
Сопротивляться было бесполезно. Я обхватил голову руками и прижался лицом к земле. Тогда они задрали мне рубашку и стали бить по голой спине. Я чувствовал себя виноватым и молча переносил наказание…
Наконец они оставили меня в покое и убежали. Я поднялся и поплелся за ними.
В коридоре на втором этаже меня встретила целая ватага во главе с Жюльеном.
— Доносчик! Доносчик! Доносчик! — кричали они, пока я не добрался до своей двери.
— Дурак! — сказал мне Поль, который уже лежал в постели. — Нашел, на кого доносить.
Я молча лег и укрылся с головой. Все тело мое болело. Я плакал.
5
С того дня прошел почти год. Я все чаще спрашивал себя: в чем помогла мне вера, чему научила, в чем сделала лучше? И ответить на эти вопросы не мог. Я видел, что из всех близких церкви людей, которых я знал, разве только отец Кристиан жил по вере, а все остальные, словно нарочно, поступали вопреки святым заповедям. К отступникам от веры я относил равно и доктора Рамбье и самого себя. Я даже придумал молитву, в которой просил бога о спасении души своей, Рамбье, Жюльена и его отца и даже приютского отца Санарио. И я уже не мог обращаться к тому богу, которым был моей совестью. Сейчас я мог уповать только на того всемогущего и таинственного бога, о котором говорилось в святых книгах и которого я видел на иконах. И эта вера казалась мне моим последним спасением от гибели. Мои мучения могут показаться смешными, да и я сам сейчас вспоминаю о них с улыбкой, но станьте на мое место в ту пору — мне было шестнадцать лет и я был один на всем свете…
Мы готовились к исповеди. Большинство ребят относилось к этому без всякого трепета. Жюльен, например, с притворной тревогой советовался со своими друзьями — говорить ему или умолчать о том, что он бил меня. Он спросил об этом и у меня.
— Говори правду, как того хочет бог, — сказал я.
И в ответ услышал короткое, как пощечина:
— Дурак!..
Я никогда не ждал исповеди с таким волнением, как в этот раз. Я внушил себе, что она поможет мне разобраться во всем, что произошло со мной.
Обычно исповедь принимал один из священников. Мы знали троих, и все они были добрыми стариками — в чем бы ты ни сознался, они говорили: "Молись, бог простит". Но иногда исповедовал главный монастырский наставник — отец Бруно. Его боялись все. Он не просто выслушивал исповедь, а вел строгий допрос, часто доводя воспитанников до слез. А обычное "молись, бог простит" он произносил так, что у человека не оставалось никакой надежды на прощение. Раньше я, как и все, боялся попасть на исповедь к отцу Бруно, но на этот раз я хотел, чтобы меня выслушал именно он. Я хотел, чтобы меня строго спрашивали и заставили подробно рассказать про каждый мой самый маленький грех. Сегодня я жаждал исповеди до конца.
И бог внял моей просьбе — я попал на исповедь к отцу Бруно. Я узнал его по скрипучему голосу, когда из-за занавески раздалось:
— Чего сопишь? Говори.
— Я грешен… Я грешен, — заторопился я. — Я донес на товарища. Но я сделал это, не желая ему зла. Я думал…
— Погоди! — последовал приказ из-за занавески. — Почему ты так странно говоришь?
Я не сразу понял вопрос и, решив, что я говорил непонятно, начал снова.
Но он прервал меня новым вопросом:
— Ты не француз?
"Ах, вот в чем дело!" — подумал я и радостно сообщил:
— Я русский… Русский…
И тогда случилось невероятное — отец Бруно отдернул занавеску и стал меня рассматривать. Из темноты исповедальни на меня уставились удивленные, недобрые глаза. Потом занавеска задернулась, и я услышал:
— Ты, русский негодяй, пришел не исповедоваться, а искать себе заступника. А богу мерзки твои проделки. Придешь, когда душа твоя будет открытой богу и чистой. Иди.
Меня парализовал дикий страх. За все годы, прожитые в приюте и здесь, я не знал случая, когда исповедь была бы отвергнута! Как теперь жить, если бог отверг меня со всеми моими муками и с моей последней верой в него? К кому идти? Что делать? Удавиться, как сделал этой зимой один монастырский монах? Броситься в реку? Раз я отвергнут богом, то уже не важно, что самоубийство — грех…
Я просидел в пустой монастырской церкви, пока меня не прогнал оттуда монах, который пришел мыть пол.
Дни самого радостного праздника Христова воскресенья стали для меня мучительной казнью, которой, казалось, не будет конца. Все воспитанники коллежа уехали — кто домой, кто в гости к окрестным крестьянам. На всем этаже один я, не раздеваясь, лежал в своей комнате. Три дня я ничего не ел, только пил воду из-под крана.
Вернулся Поль. Он вошел в комнату, посмотрел на меня вытаращенными глазами и стремительно убежал. Вскоре в комнату ворвался доктор Рамбье. В открытых дверях остановился перепуганный Поль.
Доктор Рамбье схватил меня за руку, посмотрел мне в лицо и, обернувшись к Полю, сказал:
— Дурак кривоносый, он жив. Пошел вон отсюда!
Захлопнув дверь, доктор Рамбье присел ко мне на кровать и спросил:
— Ты болен?
Я с трудом пошевелил головой.
— На тебе лица нет. Что случилось?
Еле ворочая языком, я рассказал ему об отвергнутой исповеди.
— Ну и дурак же ты! — почти радостно воскликнул доктор Рамбье. — Отец Бруно — это еще не бог, а ты — дурак. — Совершенно неожиданно доктор Рамбье стал смеяться: — Представляю себе его физиономию, когда он узнал, что ты русский. В общем, считай, что твоя исповедь принята. Это говорю тебе я. Как говорится, молись, и бог простит. — Он внезапно умолк, пристально глядя на меня, а затем сказал: — Но я понимаю, как тебе трудно у нас. Я подумаю о тебе, не зря же я назвался твоим отцом — Рамбье никогда не забывает о сделанных ему услугах. Смирись со всем, что случилось, вставай и иди в столовую. Бог тебя не оставит в заботах своих.
Так еще раз моим утешителем стал не бог и даже не духовный наставник, а Палач, доктор Рамбье.
В саду вовсю бушевала весна. На кустах сирени набухшие почки были точно покрыты коричневым лаком. На тополях горланили грачи. В лицо плескался теплый и нежный ветер, пахнувший сырой землей. Я медленно шел по аллее, пересеченной солнечными полосами, и это было как медленное возвращение в жизнь.
Продолжались пасхальные каникулы. В жилом блоке шел ремонт. Нас с Полем поселили в одной из комнат канцелярии. Поль целыми днями валялся в постели, а я с утра до вечера болтался в саду.
Однажды я задремал на солнышке возле канцелярии и не заметил, как из аллеи вынырнула легковая машина доктора Рамбье. Она остановилась в нескольких шагах от меня, и из нее вылезли доктор Рамбье и молодой мужчина в легком светло-сером пиджаке и кремовых брюках, с желтым портфелем.
— А вот как раз и он, — показывая на меня, сказал своему спутнику доктор Рамбье.
Я встал и поклонился.
— Здравствуй, Юри, — добродушно улыбаясь, приветствовал меня Рамбье. — Познакомься. Это господин Джон.
Я поклонился ему, и молодой, очень красивый мужчина ответил мне белозубой улыбкой.
— Юрий, значит? Прекрасно! — сказал он на плохом французском языке. — Я слышал, у тебя неприятности?