Доля Добровольского: Маршак с переводами Бернса и Шекспира, Маяковский, Ахматова, Пастернак — до последних новинок тогдашнего «самиздата». «Лилечке вместо письма» было прочитано именно Добровольским, да и «Зима приближается» мы заучили тогда же. Первый ташкентский вариант будущей «Поэмы без героя» был прочтен тоже Добровольским. Пырьев и Ладынина прислали бывшему сценаристу «Трактористов» и эту поэму.

Все мы понимали, что стихи — это стихи, а не стихи — не стихи, что в поэзии известность ничего не решает. У каждого из нас был свой счет к поэзии, я назвал бы его гамбургским, если бы этот термин не был так затаскан. Мы дружно решили не тратить время наших поэтических ночей на включение в нашу поэтическую устную антологию таких имен, как Багрицкий, Луговской, Светлов, хотя Португалов и был с кем-то из них в одной литературной группе. Список наш отстоялся давно. Наше голосование было тайным из тайных — ведь мы проголосовали за одни и те же имена много лет назад, каждый отдельно от другого, на Колыме. Выбор совпадал в именах, в стихотворениях, в строфах и даже в строчках, особо отмеченных каждым. Стихотворное наследство девятнадцатого века не удовлетворяло нас, казалось недостаточным. Каждый читал, что вспомнит и запишет за время перерыва между этими стихотворными ночами. Мы не успели перейти к чтению собственных стихов, было ясно, все трое пишут или писали стихи, как наши афинские ночи были прерваны неожиданным образом.

В хирургическом отделении лежало более двухсот больных заключенных, а всего больница была на тысячу арестантских коек. Часть Т-образного корпуса отведена была для больных вольнонаемных. Это было грамотное и полезное мероприятие. Врачи из заключенных — а среди них было немало светил медицинских союзного масштаба — получали официально право лечить вольнонаемных как консультанты, находящиеся под рукой наготове в любое время суток, лет, десятилетий…

В зиму наших поэтических вечеров отделения для вольнонаемных еще не было. Лишь в хирургическом отделении арестантской больницы была палата на две койки — для вольнонаемных на случай неотложной госпитализации, травмы, автомобильной например. Палата не пустовала. На этот раз в палате лежала девушка лет двадцати трех, одна из московских комсомолок по набору на Дальний Север. Окружали ее сплошь уголовники, но девушку это не смущало — она была секретарем комсомольской организации какого-то соседнего прииска. Об уголовниках девушка не думала, держалась просто, скорее всего по незнанию колымской специфики. Девушка эта умирала от скуки. Болезни, по которой девушка была срочно госпитализирована, у нее не оказалось. Но медицина есть медицина, девушке нужно было вылежать положенный карантинный срок, чтобы шагнуть за больничный порог и исчезнуть в морозной бездне. У нее были какие-то большие связи в самом управлении в Магадане. Потому-то ее и госпитализировали в мужскую лагерную больницу.

Девушка спросила меня, можно ли ей послушать такой поэтический вечер. Я разрешил. Как только очередное чтение началось, она вошла в перевязочную гнойного отделения и оставалась до конца чтения. На следующем поэтическом вечере она была тоже. Вечера эти были в мое дежурство — через двое суток на третьи. И еще прошел один вечер, а при начале третьего в перевязочной распахнулась дверь, и порог перешагнул сам начальник больницы доктор Доктор.

Доктор Доктор ненавидел меня. Что ему донесут о наших вечерах — я не сомневался. Колымские начальники обычно поступают так: есть «сигнал» — принимают меры. «Сигнал» здесь закреплен как термин информации еще до рождения Норберга Винера, применялся именно в смысле информации в тюремном и следственном деле всегда. Но если «сигнала» нет, то есть нет заявления — устного, но формального «стука» или приказа высшего начальства, уловившего «сигнал» раньше: с горы не только лучше видно, но и лучше слышно. По собственной инициативе начальники редко поднимают официальное изучение какого-либо нового явления в лагерной жизни, ему вверенной.

Доктор Доктор был не таков. Он считал своим призванием, долгом, нравственным императивом преследование всех «врагов народа» в любой форме, по любому поводу, при любой обстановке и при любой возможности.

В полной уверенности, что он может изловить что-то важное, он влетел в перевязочную, даже не надев халата, хотя халат нес за ним на вытянутых руках дежурный фельдшер терапевтического отделения, бывший румынский офицер, любимец короля Михая, краснорожий Поманэ. Доктор Доктор вошел в перевязочную в кожаной куртке покроя сталинского кителя, даже пушкинские белокурые баки доктора Доктора — доктор Доктор гордился своим сходством с Пушкиным — торчали от охотничьего напряжения.

— А-а-а, — протянул начальник больницы, переводя глаза с одного участника чтения на другого и останавливаясь на мне, — ты-то мне и нужен!

Я встал, руки по швам, отрапортовал как положено.

— А ты откуда? — Доктор Доктор перевел перст на девушку, сидевшую в углу и не вставшую при появлении грозного начальника.

— Я здесь лежу, — сухо сказала девушка, — и попрошу не тыкать.

— Как здесь лежит?

Комендант, вошедший вместе с начальником, объяснил доктору Доктору статус больной девушки.

— Хорошо, — грозно сказал доктор Доктор, — я выясню. Мы еще поговорим! — И вышел из перевязочной. И Португалов и Добровольский выскользнули из перевязочной давно.

— Что теперь будет? — сказала девушка, но в тоне ее не чувствовалось испуга, а только интерес к юридической природе дальнейших событий. Интерес, а не боязнь или страх за свою или чью-то судьбу.

— Мне, — сказал я, — ничего, я думаю, не будет. А вас могут выписать из больницы.

— Ну, если он меня выпишет, — сказала девушка, — я этому доктору Доктору обеспечу хорошую жизнь. Пусть только пикнет, я его познакомлю со всем высшим начальством, какое на Колыме есть.

Но доктор Доктор промолчал. Ее не выписали. Доктор ознакомился с ее возможностями и решил пройти мимо этого события. Девушка пролежала положенное для карантина время и уехала, растворилась в небытии.

Меня начальник больницы тоже не арестовал, не посадил в карцер, не загнал на штрафняк, не перевел на общие работы. Но в очередном отчетном докладе на общем собрании сотрудников больницы, в битком набитом кинозале мест на шестьсот, начальник рассказал подробно о тех безобразиях, которые он, начальник, собственными глазами видел в хирургическом отделении во время обхода, когда фельдшер имярек сидел в операционной и ел бруснику из одной миски с пришедшей туда женщиной. Здесь, в операционной…

— Это не операционная, а перевязочная гнойного отделения.

— Ну, все равно!

— Совсем не все равно!

Доктор Доктор сощурил глаза. Подавал голос Рубанцев, новый заведующий хирургическим отделением, — фронтовой хирург с войны. Доктор Доктор отмахнулся от критикана и продолжал инвективы. Женщина не была названа по имени. Доктор Доктор, полновластный хозяин наших душ, сердец и тел, почему-то скрыл фамилию героини. Во всех подобных случаях в докладах, приказах расписываются все подробности, возможные и невозможные.

— А что этому фельдшеру из зэка было за столь явное нарушение, да еще установленное лично начальником?

— А ничего.

— А ей?

— Тоже ничего.

— А кто она?

— Никто не знает.

Кто-то посоветовал доктору Доктору сдержать на сей раз свой административный восторг.

Через полгода или через год после этих событий, когда и доктора Доктора в больнице не было давно — он был переведен за свое рвение куда-то вперед и выше, — фельдшер, однокурсник мой, спросил меня, когда мы проходили по коридору хирургического отделения больницы:

— Вот это и есть та самая перевязочная, где проходили ваши афинские ночи? Там, говорят, было…

— Да, — сказал я, — та самая.

1973


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: