У нас освободилось место ночного сторожа — весьма важная проблема, возможность благостного существования на длительный срок.

Сторож был вольнонаемный, вольняшка, а теперь это завидное место.

— Чего же ты не просился на это место? — спросил Иван меня вскоре после этих важных событий.

— Мне не дадут такого места, — сказал я, вспомнив тридцать седьмой и тридцать восьмой годы, когда я на «Партизане» обратился к начальнику КВЧ вольнонаемному Шарову с просьбой дать мне какой-нибудь заработок по писательской части.

— Этикетки к консервным банкам ты и то не будешь у нас писать! — радостно возгласил начальник КВЧ, живо мне напомнив беседу с товарищем Ежкиным в Вологодском РОНО 1924 года.

Начальник КВЧ Шаров был арестован и расстрелян по берзинскому делу через два месяца после этого разговора, но я себя не воображаю духом из «Тысячи и одной ночи», хотя все, что я видел, превышает воображение персиан, равно как и других наций.

— Мне не дадут такой работы.

— Почему же?

— У меня КРТД.

— Десятки моих знакомых в Магадане, такие же КРТД, получали такую работу.

— Ну, тогда, значит, действует лишение права переписки.

— А что это такое?

Я объяснил Ивану, что в каждое личное дело отправленного на Колыму вложена вкладка типографского шрифта с пустым местом для фамилии и прочих установочных данных: 1) лишить права переписки, 2) использовать исключительно на тяжелых физических работах. Вот этот второй пункт был главный, право переписки по сравнению с этим указанием было пустяком, воздушным шаром. Дальше шли указания: не давать пользоваться аппаратом связи — явная тавтология, если толковать о праве переписки содержащихся в особорежимных условиях.

Последний пункт — каждому начальнику лагерного подразделения извещать о поведении имярек не реже одного раза в квартал.

— Только я не видел такой вкладки. Я ведь смотрел твое дело, я по совместительству еще и завУРЧ нынче.

Потом прошел день, не больше. Я работал в забое, на закопушке на склоне горы, вдоль ручья, на Черном озере. Разводил костер от комаров и не очень следил за тем, чтобы выполнять норму.

Кусты раздвинулись, и к закопушке моей подошел Иван Богданов, сел, закурил, порылся в карманах.

— Это, что ли?

В его руках был один из двух экземпляров пресловутого лишения «права переписки», выдранный из личного дела.

— Конечно, — раздумчиво сказал Иван Богданов, — личное дело составляется в двух экземплярах: один хранится в центральной картотеке УРО, а второй путешествует по всем ОЛПам и их закоулкам вместе с заключенным. Но все-таки ни один местный начальник не будет запрашивать Магадан, есть ли в твоем деле бумажка о лишении права переписки.

Богданов показал мне еще раз бумажку и сжег ее на огне моего маленького костра.

— А теперь подавай заявление о стороже.

Но сторожем меня все же не взяли, а дали эту должность Гордееву, эсперантисту с двадцатилетним сроком по пятьдесят восьмой статье, но стукачу.

Через короткое время Богданов — начальник района, а не бухгалтер — был снят за пьянство, и место его занял инженер Виктор Плуталов, впервые организовавший работу в нашей угольной разведке по-деловому, по-инженерному, по-строительному.

Если правление Парамонова знаменовалось хищениями, а правление Богданова — преследованием врагов народа и беспробудным пьянством, то Плуталов впервые показал, что такое фронт работы — не донос, а именно фронт работы, количество кубометров, которое каждый может выкопать, если работает и в ненормальных колымских условиях. Мы же знали только унизительность бесперспективного труда, многочасового, бессмысленного.

Впрочем, мы, наверно, ошибались. В нашем подневольном принудительном труде от солнца до солнца — а знающий привычки полярного солнца знает, что это такое, — был скрыт какой-то высокий смысл, государственный смысл именно в бессмысленности труда.

Плуталов пытался показать нам другую сторону нашей же собственной работы. Плуталов был человеком новым — только что приехал с материка.

Любимой его поговоркой было: «Я ведь не работник НКВД».

К сожалению, наша разведка угля не нашла, и район наш закрыли. Часть людей отправили на Хету (где тогда дневалил Анатолий Гидаш) — Хета в семи километрах от нас, — а часть на Аркагалу, в шахту Аркагалинского угольного района. На Аркагалу уехал и я, и уже через год, гриппуя в бараке и боясь попросить освобождения у Сергея Михайловича Лунина, покровителя лишь блатарей и тех, кому благоволит начальство, я перемогался, ходил в шахту, переносил грипп на ногах.

Вот тут-то в гриппозном бреду аркагалинского барака мне страстно захотелось луку, которого я не пробовал с Москвы, и хотя никогда не был поклонником луковой диеты — неизвестно, по каким причинам мне приснился этот сон со страстной жаждой укусить луковицу. Легкомысленный сон для колымчанина. Так я и рассудил при пробуждении. Но проснулся я не со звоном рельса, а, как и часто было, за час до развода.

Рот мой был наполнен слюной, призывающей лук. Я подумал, что, если бы случилось чудо — явилась луковица, я бы поправился.

Я встал. Вдоль всего барака стоял у нас, как и везде, длинный стол с двумя скамейками вдоль стола.

Спиной ко мне в бушлате и полушубке сидел какой-то человек, который повернулся ко мне лицом. Это был Иван Богданов.

Мы поздоровались.

— Ну, хоть чайку попьем для встречи, а хлебушек у каждого свой, — сказал я и пошел за кружкой. Иван достал свою кружку, хлеб. Мы начали чаепитие.

— Черное озеро закрыли, даже сторожа нет. Все, все уехали. Я как учетчик в самой последней партии и сюда. Я думал, что у вас получше с продуктами. Понадеялся, мог бы набрать консервов. У меня в мешке на дне только с десяток луковиц — не было куда девать, я их в мешок.

Я побледнел.

— Лук?

— Ну да, луковицы. Что ты так психуешь?

— Давай сюда!

Иван Богданов вывернул мешок. Штук пять луковиц застучали по столу.

— У меня было больше, да я по дороге роздал.

— Не важно сколько. Лук! Лук!

— Да что у вас тут, цинга, что ли?

— Не цинга, да тебе я потом расскажу. После чая.

Я всю свою историю рассказал Богданову.

Потом Иван Богданов работал по специальности в бухгалтерии лагеря и на Аркагале встретил войну. Аркагала была управлением района — свидания бытовика и литерки пришлось прекратить. Но иногда мы видались — рассказывали друг другу кое-что.

В сорок первом году, когда над моей головой грянул первый гром в виде попытки навязать фальшивое дело об аварии в шахте, — попытка сорвалась из-за неожиданного упрямства моего напарника, который и совершил аварию, черноморского матроса, бытовика Чудакова, и когда Чудаков, отсидев три месяца в изоляторе, вышел на волю, то есть в зону, и мы повидались, Чудаков рассказал мне подробности своего следствия. Я рассказал обо всем этом Богданову, не то что прося совета — в советах никто на Колыме не только не нуждается, но не имеет права на советы, могущие отяготить психику того, у кого просят совета, и вызвать неожиданный взрыв в результате обратного желания, а в лучшем случае не ответит, не обратит внимания, не поможет.

Богданова заинтересовала моя проблема.

— Я узнаю! У них узнаю, — сказал он, показывая выразительным жестом на горизонт, в сторону конбазы, где ютился домик уполномоченного. — Я узнаю. Я ведь у них работал. Я — стукач. От меня они не скроют.

Но Иван не успел выполнить обещания. Меня уже отправили в спецзону на Джелгалу.

1970–1971


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: