Десятина – песок, десятина – вода.
Год – урожай, а два – голодай!

На мокрых лужайках и паслись целые стада гусей. Как начнут гуси ввысь рваться, крыльями бить да гоготать – за версту слышно. Всем деревенским ребятишкам находилась работа – гусей пасти. Пасли и в одиночку, и ватагами – как кому дома велели.

Вечером ватага рассыплется, и каждый сам гонит своих гусей домой.

Тогда по всей Голодаевке только и слышно:

– Тега, тега, тега!

Крики, щелканье кнутов, словно свадебный поезд едет.

И долго еще после захода солнца не смолкает гогот в хлевах и закутах. А иногда и ночью гуси вдруг ни с того ни с сего переполошатся, раскричатся на всю округу.

Марыся пасла своих гусей одна, на лесной опушке. У хозяйки было их только семь штук, и она берегла их, не позволяла пасти на общем выгоне. А Марыся даже рада была этому: дети смеялись над ней, потому что она ни в прятки играть не умела, ни в салочки, ни танцевать с девочками на лужайке. То ли силенок было мало – на чужих хлебах ведь житье не сладкое, то ли о горькой доле своей забыть не могла, только она и вправду не любила бегать, играть и резвиться с другими детьми. Зато петь любила. И столько песен знала, что за весь день не перепеть.

И про то, как «Зосе ягод захотелось, а купить-то не на что», и как «коник сивый, долгогривый в чистом во поле могилку рыл хозяину копытом», и про волшебную свирель, которая говорила пастушонку человечьим голосом: «Ты играй себе, играй!…» И как «медведь косматый пришел к волчице сватом», и как «белые лебедушки за синь-море улетели», и «жил-был у бабушки серенький козлик»…

Но больше всего любила Марыся песенку про сиротку, что гусей домой гнала. Эта песенка словно про нее была сложена. И когда над лесом гасла вечерняя заря, Марыся громко затягивала тонким голоском:

Вы подите, мои гусаньки, домой,
Вы по тропочке ступайте луговой,
Скоро ночь, а мне так боязно одной!

Грустная песенка хватала за сердце, и кто бы ни шел мимо – обязательно остановится и послушает, а у иного слезы навернутся. Кто уж научил Марысю этим песням, неизвестно. Может, темный бор, что так глухо шумит по вечерам. Может, травы или весенние рощи, что так тихо шелестят, будто переговариваются человечьими голосами. А может, сама тишина, что звенит и поет над полями и перелогами. Слушает Марыся эти голоса и до того заслушается, что ни голода, ни холода не чувствует. Вот и солнышко садится, домой пора, а она и не заметила, как день пролетел.

Ей и в голову не приходило, что из кустов следит за ней хитрыми горящими глазами разбойница Сладкоежка – та самая лиса, что жила по соседству с Хрустальным Гротом в норе под трухлявым сосновым пнем. Лиса только прикидывалась смиренницей, а сама так и норовила ухватить кусок пожирнее.

Особенно любила она гусятину. Обходя сторонкой большие стада, которые пасли ребята посильнее, лиса возложила все свои надежды на семь Марысиных гусей. Прячась в кустах, она с каждым днем все ближе и ближе подкрадывалась к лужайке.

А Марыся, ничего не подозревая, беззаботно пасла своих гусей, беззаботно гнала их вечером домой. Один был у нее помощник – маленький желтый пес, по кличке Рыжик. Он так привязался к девочке, что не отходил от нее ни на шаг.

Сладкоежка терпеть не могла Рыжика.

«Противная собачонка! – говорила она сама себе, брезгливо морщась и отплевываясь. – Никогда не видела более уродливого создания! Взять хотя бы уши. Острые, торчком, – разве такие бывают у собаки? А шерсть? Рыжий, как Иуда! И характер у него, наверное, отвратительный! Ну что за повадки! Что за манеры! Да это настоящий дармоед! Слов не нахожу, чтобы выразить свое отвращение! Один его вид тошноту вызывает. И где это слыхано, чтобы порядочная собака целый день сиднем сидела и стерегла какую-то жалкую семерку гусей? Стыд и срам! Семь гусей! Ха-ха-ха! Смех, да и только! И какой дурак позарится на эдакую дрянь – подумаешь, лакомство! Может быть, предки наши и признавали это блюдо, да ведь мало ли какие причуды бывают у стариков! В наше время ни одна уважающая себя лиса в рот не возьмет такую гадость! Что касается меня, то я брезгаю гусятиной. А этого рыжего пса и оборванную девчонку просто видеть не могу! Если бы не решение удалиться от мира, давно бы меня здесь не было. Но что поделаешь! Приходится терпеть, коли дала обет жить праведно и творить добро…» Тут лиса вздыхала так тяжко, что у нее усы шевелились, и, прищурившись, поглядывала одним глазом то на Рыжика, то на гусей, то на Марысю. Потом отворачивалась, криво усмехаясь.

IV

Вдали уже показалась Голодаевка, озаренная луной. На нее-то и правил Петр, свернув с большака.

Ехал он, ехал, а потом обернулся к сидевшим в телеге гномам и говорит:

– Люди мы, конечно, неученые, но я своей головой так рассуждаю, что негоже вам, господа, всем в одном месте высаживаться. Шутка ли, сразу столько едоков в деревню нагрянет. Дороговизна такая будет – не приведи господь. Чего доброго, и животы подтянуть придется. – Верно! – отозвался кто-то из телеги.

Это был Хвощ, по самые уши зарывшийся в сено.

– То ли дело по двое, по трое, по пять разбросать по разным деревням.

И вам будет лучше, и крестьянам.

– Видно, ты человек неглупый, – молвил в ответ король. – Так и сделай. Петр придержал лошадь, почесал в затылке и указал на придорожную деревню:

– Да вон хотя бы в той деревне можно двух-трех высадить. Как сыр в масле будут кататься! Деревня-то недаром называется Обжираловкой – самая зажиточная в округе. Что ни мужик – то богатей, а здоровенные, что твои быки! Бабы, детишки толстые, круглые – не ходят, а словно шарики перекатываются! Да и как тут не растолстеть, ежели в каждой хате с утра до поздней ночи варят, жарят, солят, скот да птицу бьют, как на пасху! Здесь мужик как утром за стол сядет, так и не встает до полдён, а встанет – и то затем только, чтоб за другую миску сесть.

– Стой! Стой! – закричал из сена Хвощ.

Но Петр едет себе дальше, будто не слышит.

– Да чего ж им и не сидеть целый день за столом, когда там земля такая, что без сохи сам сто родит. А ветчины, сала, а гусиного жира – ввек не съешь!

– Стой! Стой! – еще громче закричал Хвощ, выбираясь из сена. – Стой, тебе говорят!

– Что случилось? – удивился Петр, притворясь, будто только что его услышал.

Вылез Хвощ из сена и, глядя в упор на мужика, спросил:

– А не врешь?

– Чего мне врать? Сущая правда!

– Вдоволь еды, говоришь?

– Ешь сколько влезет!

– И жирная?

– Сало так с бороды и течет.

– А миски большие?

– Да с луну будут!

Луна как раз заходила.

– Коли так, – сказал Хвощ, оборачиваясь к королю, – я остаюсь здесь, ваше величество!

Он припал к королевским стопам, попрощался с товарищами и, вскочив на борт телеги, крикнул крестьянину, чтобы поворачивал к деревне. Петр, торопясь исполнить приказание, наехал на камень. Телега накренилась, подпрыгнула, и Хвощ, вылетев из нее, шлепнулся на землю. К счастью, он не очень ушибся: рыхлый, глубокий песок, как перина, смягчил удар. Но Хвощ все равно заорал благим матом, разбудив всех собак в деревне, и они залились громким лаем.

На лай отозвался один гусак, за ним другой; проснувшись, загоготала какая-то чуткая гусыня, за ней другая, третья, потом еще десять, двадцать – и во дворах и хлевах такой шум и гам поднялся, словно на пожаре. – Ой, косточки мои, косточки! – ощупывая бока, вопил Хвощ, испуганный лаем и гоготаньем; но голос его тонул в этом шуме. Петр стегнул клячу, и она побежала рысью. Хвощ встал и, оглядевшись, увидел, что рядом на песке еще кто-то барахтается. В это время из-за туч выглянула луна, и он, к величайшему своему удивлению, узнал ученого летописца.

– Не может быть! – воскликнул он. – Это ты, ученый муж?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: