— А ты действительно стал паникером, Салтан Абдикович! Не так уж давно — месяцев шесть назад — ты спокойно голосовал за шестивариантную программу экспедиции, а ведь один из этих вариантов предусматривает вообще один только односторонне-визуальный контакт, как сейчас. И на неограниченное время, заметь.
— Нет, Кантемир. Это было давно. Потому что это было на Большой Земле. И в то время, когда мы еще не представляли себе, насколько же кемиты отличаются от землян. Все беды предстоящего контакта мы видели исключительно в том, что наши руки не способны трансформироваться на глазах, превращаясь в своеобразные, но примитивные орудия труда, из-за чего мы не могли запускать в Та-Кемт наших разведчиков. Но разница оказалась глубже и катастрофичнее…
— Бездна пассивности…
— Вот именно. Бездна. А мы еще радовались, наивно полагая, что сдержанность аборигенов на первом этапе их привыкания к нам только поможет нам быстрее достигнуть психодинамического равновесия в собственном коллективе. Действительно, мы не наломали дров, не инициировали паники, бегства, репрессивной волны, и потому можем продолжать нашу тренировочную программу с чистой совестью и относительным душевным комфортом. И все же… Можешь поверить мне, Кантемир, как патриарху: неблагополучно и там, за стеной, и тут, в ее кольце. Я это нутром чую. Кемитов давит какая-то тайна, которую мы еще не ущучили, да и для них самих она, возможно, за семью печатями. И мы… Ты думаешь, все дело в том, что нам не терпится? Это есть, не возражаю. Но есть и еще что-то, это все равно как невидимый рюкзак за плечами. С точки зрения квантовой психодинамики это может быть квалифицировано, как…
— Не мечи бисер, Салтан, я всего лишь инженер по связи.
— И великий скромник. Когда связь с Большой Землей?
— Утречком. А пока давай-ка выведу я из стойла посадочную фелюгу, ты — вертолет, и махнем в какой-нибудь отдаленный оазис, побезлюднее, естественно. Змеиный шашлычок на свежем воздухе соорудим, травку покосим, разомнемся, а?
— Спасибо, Кантемир. Возьми Гамалея, он, представь, хуже всех акклиматизируется.
— Почто бы это?
— Видишь ли, идет естественное расслоение коллектива на микроструктуры. Одна группа — молодежь, тут, как и ожидалось, осью турбуленции стала моя белейшая Кристина. Затем — интеллектуалы-одиночки — Аделаида, Сирин… И Гамалей туда же.
— Одиночка?!
— Пока мы планировали группу — а протянули мы с этим целых пять лет, как ты помнишь, — Гамалей тем временем старел. Он ведь был первым из кандидатов, тогда я и не думал, что полечу. И вот оказалось, что с молодежью он чувствует себя дискомфортно, сиречь как…
— Бегемот в посудной лавке. Цитата. Откуда — не помню.
— Вот-вот. И последняя — кухонно-покерная компания, это Мокасева, Найджел, Меткаф.
— В каком смысле — покерная? Вы что, на глазах у невинных аборигенов, этих детей природы, так сказать, морально разлагаетесь? От тебя ли слышу, Салтан?
— Какое уж тут разложение. Покер, как и мнемошахматы, — это сложнейшая система взаимного психологического тестирования. А что касается смысла, то в прямом, Кантемир, в прямом: режутся в свободные вечера. На пестрые бобы. А аборигены пусть хоть с покера начнут, лишь бы разбудить в них обезьяний инстинкт.
— Кстати, о вечере, Салтан-батюшка: а не заболтались ли мы? Что-то меня тянет баиньки.
— И то, голубчик.
— Да, а сам-то ты к какой группе относишься? Или, по начальственной спеси, особнячком?
— Ты только не распространяйся об этом на базе, — Абоянцев оглянулся, хотя в радиоотсеке никого быть не могло, — но это удивительно захватывающее времяпрепровождение — резаться в покер на пестрые бобы с антропоидом экстра-класса… Подам в отставку и каждый вечер буду предаваться. А пока, увы, минутки нет…
8
Видно, когда рождался Арун, над Спящими Богами висело круглое вечернее солнце, ибо вряд ли обычный человек мог бы вместить в себе столько округлостей разом, если бы не воля Богов. Круглую, как шар, голову накрывала круглая шапочка маслянистых негустых волос, расчесанных от макушки во все стороны, как стожок. Круглые глаза неопределенного цвета (словно все в нем было несущественно, кроме этой самой округлости) глядели из-под круглых бровей без какого-либо выражения, но цепко — уж если он принимался оглядывать кого-нибудь, то усматривал все, до последней складочки на переднике. Уши Аруна тоже тяготели к округлости, но весьма своеобразно: верхний край закручивался вниз, а мочка — вверх, так что образовывали почти замкнутое кольцо. Нарушением этой гармонии на первый взгляд могли показаться крючковатый нос и выдающийся вперед и вверх подбородок, но если посмотреть сбоку, то сразу становилось ясно, что и они просто-напросто решили образовать замкнутое и чрезвычайно правильное по форме кольцо. Между ними вполне естественно было бы ожидать узкую, насмешливую щель почти безгубого рта, — ничего подобного: небольшой ротик был всегда полуоткрыт в удивленно-ироничном, но не обидном «О?».
Конечно, был тут и круглый животик, и кривые ноги, которые вполне могли бы охватить большой глиняный таз, и покатые плечи, перетекающие в полные руки, которые Арун складывал на коленях, образуя еще один круг — но завершающим штрихом в его облике была манера во время разговора поднимать руку, складывая большой и указательный палец в аккуратное колечко, и ритмично помахивать этим колечком перед лицом собеседника, словно намереваясь насадить его прямо на нос.
Из четырех сыновей Аруна на него был похож только старший, трое же других не имели с отцом ничего общего. И еще одно: в доме Аруна никогда не рождалось худородков.
Этот скользкий жировичок с гипнотизирующим взглядом хищной ящерицы был смешон и страшноват одновременно, но стоявшему сейчас перед ним Инебелу никогда не приходило в голову поглядеть на учителя насмешливо или испуганно. Мешали тому инстинктивная тяга к недюжинному уму гончара и добровольная завороженность его журчащими речами — тоже, без сомнения, благостным даром Спящих Богов. Вот и сейчас молодой художник почтительно ждал, переминаясь на обожженных глиняных плитках, которые в голубоватом вечернем свете казались попеременно серебристо-серыми или бурыми. Из глубины двора тянуло поздним дымком, слышались голоса.
— Зачем пришел, а? — повторил Арун, и его «А?», как обычно, звучало скорее как «О?».
— Я пришел за твоим словом, учитель… — глухо проговорил Инебел, переступая с темного глиняного квадрата на светлый.
— А не поздно?
Инебел вздохнул и переступил обратно — со светлого на темный.
— Я вышел с восходом вечернего светила, — еще тише проговорил он, — только по улице не пройти было — скоки ловили кого-то на нижнем конце.
Арун, нисколько не изменясь в лице, вдруг побежал мелкими семенящими шажками прямо на него; Инебел отодвинулся, и Арун, словно ничуть не сомневаясь, что он уступит дорогу, подбежал к воротцам и выглянул на улицу.
Было тихо.
Тогда хозяин дома повернулся и, по-прежнему не глядя на гостя, пробежал в темную глубину двора, где сразу же затихли все голоса. Через небольшой промежуток времени из темноты вынырнул Лилар, младший сын; размашистым шагом, как таскун-скороход, но удивительно бесшумно, проскользнул он мимо Инебела, едва кивнув ему, и исчез за калиткой.
Да, раньше его здесь встречали как-то не так. И более того — Инебел почему-то почувствовал, что совсем недавно о нем говорили.
— Уйти, что ли?
— Подойди, маляр! — донесся из дальнего угла двора голос кого-то из Аруновых сыновей.
Инебел послушно двинулся на звук. Двор, несмотря на яркий серебристый свет, был на редкость темным, потому что всюду росли вековые разлапистые деревья — и вдоль всей ограды, и над домом, и вокруг едальни. И едальня была не как у всех, где сплошные глинобитные стены и один-два выхода, стыдливо прикрытые старыми циновками и тряпками, — нет, в сытом, благоустроенном доме Аруна-гончара едальня была сущей развалюхой, живописные проломы в которой не раз давали повод хозяину скорбно посетовать перед опекающим жрецом — вот-де, пот с лица смыть некогда, не то чтобы срам от соседей скрыть…