— А не людское в них то, — торжествующим шепотом заключил Лилар, — что для них вкушать пищу — не есть срам!
Лилар победоносно глянул на собеседника и немного изменился в лице: уж очень скучный вид был у молодого маляра.
— Могут же быть люди, у которых другие законы… — примирительно проговорил Инебел.
— Но это не люди — это Боги! И потом, пока таких людей, с другими законами, под нашими двумя солнцами нет. ПОКА!
Инебел снова прилег в траву, начал медленно растирать виски. Очень уж голова разболелась — то ли давешнее, от ягодного сока, то ли Лилар со своим многомудрым вещанием…
— Ишь, постель длинную белым одеялом накрыли, на одеяло многие миски с едой понаставили, хотя по одному корытцу на конец вполне достало бы. — Лилар говорил размеренно, словно горшки свои готовые пересчитывал. — Едят, а серебряный подает. Совестливый, поди, не иначе — никогда не ест, не пьет. А руки четыре. Сейчас кончат, по всему обиталищу разбегутся — кто корни копает, кто зверей диковинных пестует. Утреннее солнце уже в вышине, а они опять за постель едальную усядутся. И нет, чтобы давешнее подогреть — все свежее пекут. Там, глядишь, еще помельтешат себе на забаву — и уже под вечернее солнышко жуют. Ну, мыслимо ли людям так жить? Богово это житье, и сии Боги должны называться соответственно: вкушающие. Так их и рисовать должно.
Инебел перестал тереть виски и медленно поднял голову. Вот теперь уже все сказано. «Рисовать должно». Вчера вечером разговор о том, что же получает Арун взамен своего попечительства, оказывается, был только вступлением. Благодарность, верность… Слова.
«Рисовать должно».
Это — требование дела.
— Закон запрещает рисовать едящих…
— Людей! А я тебе толкую о Богах. И чему тебя отец наставлял — божественное от смердящего не отличишь!
Инебел сел, обхватив колени слабыми, ни на что сегодня не пригодными руками. Прямо перед глазами тускло серела неразрисованная изгородь, на которой он должен был изобразить Нездешних Богов. Спящих, восстающих от сна, увеселяющих себя причудливой работой. Хотя можно ли называть работой то, что чужими руками деется? А у них этих рук чужих — пропасть. И резать, и долбить, и копать — на все особая чужая рука, то блестящая, то смурая.
— Я буду рисовать Нездешних такими, какими предстают они передо мной в утреннем солнце истины, — спокойно, уже без прежней безразличной усталости, проговорил Инебел. — Я буду рисовать их в исполнении забот человеческих.
Лилар подскочил, словно змей-жабоед, стремительно выпрямляющийся на кончике хвоста при виде добычи.
Поднялся и Инебел, и бывшие друзья стояли друг против друга ближе вытянутой руки, и оба чувствовали, что между ними — по крайней мере одна улица и два арыка.
— А ты упорно не называешь их Богами, — вдруг заметил Лилар, враждебно поблескивая узкими, не отцовскими глазами.
— Я называю их «Нездешние», ибо это — их суть.
— Их суть в небоязни еды, которая, в отличие от сна, есть зримое и весомое благо! Они — истинные Боги, потому что в бесконечной мудрости своей преступили ложный стыд, который, как дурной сон после ядовитого сока, сковывает весь наш город! Они явились к нам для того, чтобы показать истинный путь: сильный и мудрый да накопит то, что можно собрать и сложить, то, что можно дать и отнять. А это — пища. Еда. Жратва. Понял?
— А зачем? — безмятежно спросил Инебел.
— Затем, что тогда сильный и мудрый сможет хилому и слабоумному дать, а может и отнять. И тогда хилый будет принадлежать сильному, словно кусок вяленого мяса.
— Жрецы раздают нам еду, но мы, как и все под солнцами, принадлежим не жрецам, а великим и Спящим Богам.
— Потому что олухи — наши жрецы! В Закрытом Храмовище их тьма тьмущая, все грамотные, давно могли бы всех нас, как нить паучью, на один палец навить, в улиткин домик запихать и глиной вонючей замазать! Поперек улицы могли бы всех нас уложить и по спинам нашим ходить! Нет, мы на их месте…
Он вдруг осекся, ресницы его испуганно взметнулись вверх, и на какое-то мгновение глаза стали круглыми, как у Аруна.
— А действительно, — проговорил Инебел, глядя на него с высоты своего необыкновенного роста, — ты сегодня не работаешь, ты пришел ко мне с тайной беседой и задней мыслью. Ты хочешь, чтобы я стал твоими руками, послушными из благодарности, смиренными и безответными, — совсем как чужие руки Нездешних… Но какой прок из всего этого тебе, сын горшечника?
Лилар стоял в траве, доходившей ему до пояса, с шумом выдыхая воздух сквозь узкие, причудливо вырезанные ноздри, и все старался, наклоняя голову набок, глядеть мимо Инебела, спокойно взиравшего на него сверху вниз. И этот взгляд никак не позволял горшечнику почувствовать себя хозяином положения.
— Много хочешь знать с чужих губ, сын маляра, — сказал он, изнывая от невозможности сохранить высокомерный тон. — Попробуй узнать хоть что-нибудь из собственной головы. Это тебе не угольком заборы полосатить!
Вот так и кончился этот разговор с тобой, детский друг мой Лилар, но разговоров еще будет предостаточно! Что-то бродит в ваших умах, что только — толком не разберу, не до того сейчас, но понял я пока одно — уж очень вам нужны чужие руки, вы теперь от меня так просто не отступитесь. Потому что вам нужны не просто руки, а те, которые умеют рисовать, да так, чтобы нарисованное было яснее сказанного…
И тут он вдруг почувствовал, как у него стремительно начала стынуть спина, и заныло под лопаткой, как раз напротив сердца, и эта щемящая боль побежала по рукам, спускаясь к слабым недвижным пальцам, и они, не повинуясь никакому приказу, вдруг сами по себе дернулись, становясь жесткими и хищными, сжались в мгновенно окаменевший кулак…
Он уже знал, что это означает. Оглянулся, разом охватывая бесчисленные соты громадного, как Уступы Молений, обиталища Нездешних Богов. Вот. Одно из гнезд второго пояса. Серебряные светлячки крошечных солнц, прилепившихся к карнизам, и двое под ними; трепещущие рукава диковинной черной одежды, проклятые смуглые руки — если бы безобразные, так нет ведь, трепетные и одухотворенные, какими и должны быть руки истинного Бога, и в них — задержавшаяся на мгновение узкая белая рука, что прозрачней и тоньше пещерной льдинки…
11
Вместо будущей недели «елку» начали валить еще до обеда. С лужайки убрали коров и баранов, затем под обреченным деревом как-то нечаянно стали появляться люди, все поодиночке и абсолютно непреднамеренно. Кто-то догадался прихватить Ваську Бессловесного, Сэр же Найджел притопал по собственной инициативе и теперь отчаянно мешал всем, наступая на ноги и через равные промежутки времени издавая каркающий вопль типа «Нерационально!» или «Все плохо организовано!».
Его гнали, он возвращался.
Поначалу это были Макася, появившаяся первой, Сирин и Аделаида — троица, своей контрастностью способная вызвать оторопелое удивление. Некоторое время они ходили, спотыкаясь о корни и кровожадно поглядывая вверх. Всем явно хотелось первобытно поработать руками, но никто не знал, с чего начинать.
Пришел Меткаф, первым делом рявкнул на Сэра Найджела, чтобы не совался к дереву ближе, чем на три метра. Робот обиженно шарахнулся, чуть не сбив Аделаиду с ног.
Пришли, если не сказать — влетели, Диоскуры, играючи мускулами; не теряя времени, сгоняли Ваську за топорами.
Пришел Йох, осмотрелся, обстоятельно показал, в каком виде будет первый этаж и край делянки, если дерево обрушить прямо с кроной.
Пришел, то есть примчался, аспидно-пламенный Самвел, только что помирившийся с Кшисей, и, не внося устных предложений, сразу же принялся стаскивать полукеды и штаны, чтобы лезть на дерево. И влез.
Пришла, сиречь впорхнула, Кшися, одарила пленительнейшей улыбкой всех, исключая Наташу с Алексашей, увидела на нижней ветке Самвела и, ни у кого не спрашиваясь, полезла к нему.
Пришел вперевалку Гамалей, весь увешанный шнурами, блоками, крюками и кошками, стряхнул все это на траву и, почесывая поясницу, принялся неторопливо излагать теоретические правила лесоповала по инструкциям Сигулдинско-Цесисского заповедника: из его рассказа следовало, что не подпускать к деревьям следует именно людей. Монолог Гамалея презрели из-за несоответствия оного с воспитательно-демонстрационной ролью задуманного.