Дальше я не смогла говорить. Я взяла ребенка – маленький спящий сверточек – и подержав немного в руках, подышав в круглую тугую щечку, передала этот сверточек Грому. А у Грома тоже глаза были на мокром месте. Он даже поцеловать малыша не решился, и так же подышав на него минуту, осторожно уложил в колыбель.

А немного позднее – уйдя с веранды, я стояла в своей комнате у открытого окна – без цели и без мысли разглядывая небольшой разбитый перед домом цветник – он подошел сзади и остановился в полушаге. Я не видела, но знала: это он. По походке, по запаху, по теплу, идущему от огромного тела.

– Свинья ты! – сказала я ему, не оборачиваясь. – Почему ты молчал?

– А что бы я услышал от тебя?

– Не больше того, что услышишь сейчас. Ты мог ее погубить. Ты что, забыл черепашку-Мбе?

– Не надо, унгана, я и так чувствую себя свиньей. Я чувствовал себя свиньей все это время.

– Представляю… а ты не мог бы не подкладывать свинью в собственной семье?

– Не получилось. Ты знаешь, как выходят такие дела?

– Знаю, – отвечала я, обернувшись к нему. – Это было так… – и рассказала, как происходило то странное, необыкновенное, что возникло однажды длинным февральским вечером, – от дружеского взгляда, от нечаянного прикосновения, от искры, которая в тот момент сверкнула, словно при ударе огнива о кремень, искры, выросшей в стену огня, окружившего и ослепившего двоих и толкнувшего их друг к другу, хотя не один из них за час до того не держал и мыслей, что подобное может случиться. А потом, когда пламя исчезло, пропало наваждение, смотрели друг на друга изумленно: полно, мы ли это были?

Я долго рассказывала ему все – шаг за шагом, движение за движением. Я знала обоих настолько хорошо, что восстановить события не составляло труда. Раз или два он меня поправил в какой-то мелочи – и только.

– Было так?

– Так, унгана. Я кругом виноват.

– Что ж… значит, так решил Элегуа. Судьбу не переспоришь. Хорошо, что не вышло хуже. Лишь бы девочке не пришлось плакать… А мы – что станется с нашими дублеными шкурами? Только пусть это все останется в сердце, а сердце будет на замке.

Потом я нашла в конюшне Филомено и без долгих околичностей надрала ему уши.

– За что? – сделал тот удивленный вид.

– Прохвост, ты все знал с самого начала!

– Знал. Перестань драться, Ма! Ты отлично понимаешь, что рассказать тебе я не мог.

– Понимаю, потому и не задала настоящей трепки. Почему ты не предостерег его, как мужчина мужчину? Он тебя бы послушал.

Филомено переминался с ноги на ногу.

– Да, он меня, пожалуй, послушал бы… если бы можно было знать что-то заранее.

А к чему лезть с нравоучениями, когда уже никому и ничему не поможешь? Душу травить? Махать кулаками после драки?

Он был прав, и мне осталось лишь сдаться, попросить о том, чтоб он молчал, как и до тех пор.

– Ладно, ладно, – проворчал он, – можешь не учить меня. Поучи-ка лучше донью Сесилию, как держать язык за зубами. Мой брат славный парень. Но, по-моему, есть вещи, в которых он не разберется, хоть тресни.

Сын был прав, а разговор обещался нелегкий. Не для меня – для нее. Чтобы девочка могла молчать, надо, чтоб она не страдала угрызениями совести. Может, правду говорят, что все негры бессовестные? Да нет, была у меня совесть, зеленая такая, а ее козел съел, думал, что травка…

Я принесла Сесилии лечебный настой в комнату, где она помещалась с ребенком.

– У нас женский разговор, – сказала я, без церемоний выпроваживая сына, – не вздумай подслушивать под дверью. Сейчас повитуха придет проверить, все ли в порядке.

Сесилия пыталась что-то сказать, когда мы остались одни. Я остановила ее жестом и села на краешек деревянной кровати. Я говорила тихо-тихо:

– Дитя мое, выслушай меня и не спорь. Я знаю, что женщина – всего лишь женщина, какова бы она ни была. Помнишь наш первый разговор, на лавочке в саду твоего отца? Я знала, что говорила. Обаяние зрелой силы и зрелого мужества – кто перед этим устоит? Даже если придется жалеть… Но я думаю, что жалеть не стоит. Все было, как было; пусть так оно и останется. Никому от этого не стало плохо, и нечего переживать и считать себя бог знает какой грешницей. Если все было от чистого сердца – значит, такова судьба, значит, правильно, что вы поступили так, а не иначе. А если… если кто-то почувствует себя больно задетым, узнав о чем-то – мне кажется, будет справедливо, если этот кто-то ничего не узнает. Подумай, и ты поймешь, что правда именно в этом.

Она медлила долго и наконец кивнула.

– Вот и хорошо. Все было хорошо и на хорошем кончилось. А самое лучшее из всего – это сын. Знаешь… он не переставал мечтать о втором сыне с тех пор, как родился Филомено. Он счастлив этим… и я тоже. Если мы не хотим сделать несчастья из счастья – пусть каждый будет счастлив про себя.

Суди сам, дружок: правда это была или ложь во спасение мира в семье? Я не хочу на этот вопрос отвечать, я думаю, что была права, поступив именно так, а не иначе.

Мне неизвестно до сих пор, узнал ли Энрике о случившемся. Может быть, и не узнал.

А может быть, кто-то из действующих лиц этой истории посвятил его в подробности, но сын, поняв кое-что в равновесии жизни, мудро решил промолчать? Даже если так, я тут ни при чем. Я запечатываю эти листы в конверт и подписываю сверху имя Франциско Лопеса. Я уверена, что он меня поймет – как его отец, его мать и его брат. Правда, дружок? То, что ты не родня по крови, мало что значит для меня. Ты мне родня по пониманию равновесия в этом мире; а это дорогого стоит. ….

Итак, вся история кончилась благополучно. Миссис Вальдес получила по возвращении в город положенную порцию соболезнований. Мальчика крестили в церкви и выдали метрику на имя Франциско Лопеса. Никаких вопросов не было, во-первых, потому, что мало кого интересуют негритянки и их негритята, а во-вторых, потому, что крестным отцом мальчика был Санди Мэшем. Если бы и были какие-нибудь сплетни на этот счет, они были далеки от истины.

Сесилии на крестинах, конечно, не было: она долго не выходила из дома, сказываясь больной. Факундо в церкви сиял глазами, в рубахе, слепившей белизной, в сюртуке, который стеснял движения. Стояла середина декабря, с моря тянуло сыростью, и я надела строгое шерстяное платье вишневого цвета, с белым кружевным воротником. Это было очень красивое платье, сшитое в Лондоне незадолго до отъезда. Его пришлось ушивать в боках – так отозвалось беспокойство последних месяцев.

Я тогда испугалась, не стану ли вовсе с тросточку прохожего франта… Изводило тревожное ожидание, которому, казалось, не предвиделось конца. Временами я думала, что Федерико Суарес вовсе про нас забыл, но тотчас себя одергивала: скорее кошки залают, а собаки замяукают. Его что-то задерживало; а меж тем мы, отпраздновав и рождество и новый год, встретили давно ожидавшегося гостя – сэра Джонатана Мэшема.

Давненько мы не видели старика и очень обрадовались. Он сильно постарел и поседел – похоронил мать, добрейшую старушку, донимали домашние неурядицы замужних дочерей, угнетала необходимость уплачивать карточные долги зятя-баронета, сильно проигравшегося в прошлом году.

– Я сам в молодости был игрок, – сокрушался старший Мэшем, – игрок азартный, рисковый, мастерский, иногда удачливый, иногда нет. Но я сумел остановиться. А этот мот не знает удержу. Мне придется предпринимать что-то решительное, пока он не разорил семью. Конечно, он устроит скандал, когда я откажусь покрыть его следующий проигрыш, а пуще того – дочка… Но, право, стоит решиться на что-то, потому что терпению есть предел. Не так ли, Касси? Ах, право, что за наказание быть отцом взрослых дочерей! Казалось бы, с их замужеством с плеч долой все заботы – ан нет, тут-то все и начинается!

Вволю посетовав, старик развернул счетные книги. Дела шли в гору, рос оборот, росла сумма в банке.

Энрике сидел, разинув рот: он впервые присутствовал при отчете и не знал истинных размеров нашего, а значит и своего состояния. Я не торопилась раскрывать ему все карты, пока не убедилась, что он вошел в нашу семью не понарошку. Можете считать, что это было жестоко по отношению к сыну – но я так не считаю. Он должен был оценить по достоинству сначала нас, а потом уж наши деньги, – а деньги имеют, при всех их достоинствах, неприятное свойство слепить глаза. А когда семейные узы окрепли, деньги становились чем-то важным, но все же не первостепенным. А что касается первоисточника нашего капитала, Энрике придерживался того же мнения, что и старинная поговорка: "Вор, что у вора стащил, сто лет прощенья заслужил".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: