Очнулась в каморке, в пристройке для слуг. Лежу на животе, жара, духота, больно.

Сидит какая-то девчонка и веткой отгоняет мух. Увидала, что я открыла глаза – и бегом куда-то. Потом, гляжу, входит Ма Обдулия, видно, была где-то неподалеку.

Кряхтит, вздыхает, охает – осматривает меня.

– Что, Ма, плохо дело?

– Закрой рот, – отвечает она, – и слушай.

Беда в том, что мы попали под собственную дубинку, дразня и изводя сеньора на протяжении последнего времени. Когда, по несчастью, мы с Факундо попались ему на зуб, он был вне себя. Как он меня отделал, судить можно по тому, что я очнулась ни много, ни мало на пятый день. Едва не силой отняв у племянника плеть, майораль велел принести меня в каморку и сам сходил за Обдулией. Но теперь дело шло на поправку -… я постоянно здесь, лысый приготовил кое-что, и сеньора раза два на день наведывается и вызывала доктора из Карденаса – словом, заживет, хотя лечь на спинку можно будет еще не скоро. А главное – навостри уши! – что творилось в господском доме в тот день! Сеньора бранилась, как торговка на базаре, она надавала мужу пощечин, – вот как! Она дозналась, кто следил, и велела выдрать Натана, и уж его выдрали, так выдрали. Тетке пригрозила выгнать из усадьбы долой, и та заперлась в комнате, растеряв спесь. А сеньор – запомни! – все время смурой, места себе не находит и напивается по вечерам один. Нет худа без добра: тебе досталось, но он уже сам не свой. Когда человек испуган, раздерган, не в себе – тогда бери его голыми руками, кто умеет.

Он сюда, к тебе, присылает то лакея, то управляющего – посмотреть, умерла или очнулась. Надо думать, придет сам, когда узнает, что очнулась. Что тебе надо делать – слушай и запоминай.

Открыла маленький мешочек и показала мелкий буровато-желтый порошок.

– Я примешаю это в лимонад и принесу тебе, когда он будет здесь. Выпей сама и заставь его выпить. Пей без опаски, тебе вреда не будет. Что здесь? Две хорошие травки. Одна снимает боль, если сильно болит, но если боли нет, то кружит и дурманит голову. А другая – бабий порошок. Его принимаю бездетные женщины, чтобы забеременеть, знаешь, помогает. Тебе он тоже не помешает, смотри, сколько времени ты жила с Громом и не понесла… А для мужчин это зелье хуже смерти, потому что лишает их мужской силы. И тем больше, чем больше он напуган, потому что тогда он и без травы сам себя съест. Дать сеньору одну порцию и хорошенько испугать еще раз. Он трус, он на это поддастся.

– Да ведь есть травы, которые возвращают эту силу.

– Правда твоя; да только не перепуганному. Страх, трясучка – великое дело, испуганный не верит в себя и всему поддается.

Она еще кое-что успела мне нашептать, когда вошел Давид. Долго стоял, смотрел, качал головой, прежде чем сказал:

– Ведьма ты сама, ведьмино отродье и с ведьмой водишься. Много я вашего брата перестегал, работа такая. Но до сих пор не видел никого, кто перенес бы порку так весело и гордо, черт тебя дери. Ну, это дело не мое, какой дьявол тебе в помощь. Лежи себе дальше.

Не предупреди Обдулия – не догадалась бы, зачем и приходил.

Но теперь-то уж знала, жду, и вот является сам. Разодет, как райская птица, но по лицу видно, что перышки пощипаны.

– Как самочувствие? – спрашивает он.

– Вашими стараниями, галантный сеньор, – отвечаю ему.

Сеньора передернуло с лица. Я лежала, до пояса укрытая простыней; но спина была открыта. По ней наросла корка, но эта корка лопалась, стоило пошевелиться, и кровь текла струйкой, и боль жгла едва ли не сильнее, чем во время порки.

Сеньор сел на край лежака – больше не на что было, и начал объяснять пространно и сбивчиво, что я должна его понять, что это безумие приключилось от обиды и ревности, что он… Но тут вкатывается Обдулия и ставит на плетеный короб у изголовья поднос – миска, накрытая салфеткой, кувшин с лимонадом и чистая кружка.

– Не желаете ли, сеньор, – холодный, на родниковой воде.

Сеньор осушил кружку в полпинты, у него рот пересох то ли от жары, то ли от разговора. Старуха напоила меня и тотчас же подалась пятками назад, а дон Фернандо снова принялся за свое, и складно принялся:

– Сандра, я хочу с тобой помириться. Я прошу у тебя прощения, слышишь? Я обезумел от ревности только потому, что я тебя люблю. Я столько передумал и перестрадал за эти дни! Я не смогу без тебя жить, я столько раз молил мадонну, чтобы ты очнулась! Сандра, я никогда никакую женщину не любил так, как тебя, Сандра, будь моей королевой! Ты будешь иметь все, что захочешь, ездить, куда захочешь. Я напишу тебе вольную, работать ты никогда не будешь, у тебя будет своя прислуга, и коляска с кучером, и дом в городе. Ты будешь со мной счастлива, клянусь!

Он долго говорил, а я помалкивала. Что он меня любил и от этого обезумел – это было правдой. Но насчет вольной я точно знала, что врет. Он не захочет терять единственное средство, с помощью которого имел надо мной какую-то власть.

– Сандра, ты меня простила?

– Бог вас простит, – отвечала я ему, – а негритянки злопамятны. С вами воля или неволя, все кончится плеткой. Только со мною это с рук не сойдет.

И села рывком на постели, так что корка на спине лопнула в клочья. Боли не почувствовала, то ли от подступившей злости, то ли подействовала дурнина лысого араба. Сорвала с плеча ошметок, весь в живой крови, и со всей силы размазала ему по лицу.

Он вскочил и попятился к стенке. Я встала во весь рост, как была – голой, с меня кровь бежит ручьем, я кроплю его побелевшее лицо кровью, наступаю все ближе и выговариваю тихо и отчетливо:

– Кровью бога-кузнеца Шанго, кровью шестнадцати поколений кузнецов, горькой кровью, обиженной кровью, заклинаю – и станет по-моему: быть тебе мерином, пока не уймется моя кровь. А вздумаешь меня убить – быть тебе мерином на веки вечные, ты, меченый моей кровью!

И добавляю несколько старых проклятий на лукуми, что означает почти то же самое.

Дон Фернандо вжался в стенку, сполз по ней, едва подхватился и бросился вон.

Я добралась до лежанки кое-как и опять провалилась куда-то. Однако в этот раз не надолго: очнулась под вечер того же дня.

В каморке чисто прибрано, смыта кровь с пола, свежие простыни на мне и подо мной.

Две качалки поставлены перед лежанкой: на одной – донья Белен с шитьем, на другой – Обдулия, тоже с каким-то рукодельем. Открыта дверь, что выходит во двор; солнце на западе низко и стелет дорожку на черном каменном полу. Тишь и благодать, и чувство такое, будто что-то сделано на совесть. Обдулия принялась меня кормить, и всем не терпелось узнать, что именно такое я сделала и от чего сеньор среди бела дня набрался пьян в стельку.

Донья Белен в выражениях не стеснялась, узнав, как было дело.

– Вольную? Как же! Он хозяин своего слова: сам дал, сам и обратно в карман положил. В чем только он мне не клялся за пятнадцать лет! Говорит, что обезумел?

Врет, бессовестно врет. Для этого сначала надо иметь хоть сколько-нибудь ума…

Сеньора, наругавшись вволю, ушла. Но не успели мы с Обдулией поговорить, – шасть! – в сопровождении Ирмы сама собою сеньора Умилиада. Вот кого ждала меньше всего.

С чем бы могла прийти ко мне почтенная вдовушка? Конечно, с бранью. Такая, сякая, поделом поротая.

– Если белый сеньор положил тебя в свою постель, это не повод гордиться. Поняла, чем кончается гордость? Я все же вразумлю молодую хозяйку, и тебе придется ходить по струнке!

– Еще не известно, кому придется ходить по струнке, – отвечала я, не шевелясь на постели. – Если негритянка переспит с белым – это ей к чести. А вот если белая дама ляжет с цветным – это уж совсем наоборот.

Я так и не догадалась, что это поднесло ее так некстати. Может, думала, что после порки я буду покладистей? Может, рассчитывала на что-то? Не знаю. Ирма говорила, что тетушка была похожа на рыбу черни, вынутую из садка и хватающую ртом воздух. Потом последовали "что позволяешь" и "на что намекаешь".

– На то, что известно самому тупому негритенку. Все молчат, потому что боятся Давида. А я его не боюсь. Черной бабе дали плетей? Заживет, как на собаке. А если почтенную даму осрамят, вот это будет – ложись и помирай.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: