Я не сразу поняла его странное прозвище, пока Гром, лучше меня знавший странное наречие, на котором говорили в невольничьих бараках – исковерканный испанский, пересыпанный словечками из всех языков Западной Африки – не объяснил мне его смысл. Баламут, смутьян, озорник, заводила… да неуж? Филомено сидел на корточках у колыбели, с невозмутимой улыбкой истукана на черно-фиолетовой маске, и задумчиво пускал струйки дыма из самокрутки. Как-то не вязались с этим задумчивым выражением ни прозвище, ни лихая игра с "дядей". Нет, он был не то, что остальные, и не то, чем хотел казаться. В этом парне чувствовалась незаурядная сила, настоящая Сила, и я ее распознала. Но при этом на его плечах лежало словно черное облако, и я гадала, припоминая уроки Ма Обдулии – что это значит?

Само собою, что куманек остался у нас, разделывать добычу. Закоптить такого крокодилища требовало большого труда, и мужчины занялись этим вдвоем.

Новый приятель, несмотря на то, что казался малорослым рядом с моим мужем, хилым отнюдь не выглядел. Я рассмотрела его ближе за работой: лет двадцать шесть или двадцать семь, широк в плечах и мускулист, и когда не валяет дурака – сосредоточенное умное лицо, взгляд, направленный больше в себя, чем наружу.

Гром обратил внимание, как Филомено орудует топором:

– Ловок ты, парень!

– Я был помощником плотника в господском доме.

Снова мы были озадачены: чтоб сбежал домашний слуга, должно было произойти нечто из ряда вон. Жизнь челяди была куда как легче и приятнее, чем у полевых рабочих – не говоря о том, что в дом брали самых смышленых. Одежда на парне была крепкая, не истрепанная – штаны и рубаха, на ногах сыромятные альпарагаты, волосы коротко стрижены. Это говорило, что из дома он совсем недавно. Я прямо хотела об этом спросить, но Факундо меня опередил.

– Из какого ты места?

– Из Тринидада, – последовал ответ. Мне это мало что сказало тогда, но Факундо присвистнул:

– Приятель, это ж больше сотни миль отсюда, и то, если идти по прямой!

– Ну что, – отвечал Филомено. – Я вторую неделю гуляю, времени много было.

– Значит, недавно дал тягу?

– Считай сам. Я ушел в прошлый вторник, а сегодня уже воскресенье… почти две недели.

Мы вели приблизительный счет времени, – месяцы, дни, но дни недели для нас давно смешались и перепутались. Они потеряли всякий смысл в этой зеленой чаще, впрочем, так же, как и даты, поэтому странно и приятно было услышать от свежего человека, что сегодня воскресенье и что он совсем недавно из того мира, где это что-то значит.

Наступили сумерки, мы развели костер. Белый дым от свежих листьев гуайявы разогнал москитов, и я собрала ужин под этой едкой пахучей завесой. Филомено оглядел жестяную посуду и то, что в ней было положено, (а еще раньше он хмыкнул, заглянув мимоходом в хижину, осмотрев утварь и обнаружив наличие у нас скотины) и заметил:

– Богато живете, куманьки!

– Остатки роскоши, – бросил Факундо.

Я рассказала не торопясь, все, что с нами происходило. Каники слушал молча и внимательно, покачивая головой: история его захватила.

– Вот дела! – проговорил он наконец. – Моя сказочка покороче, но тоже чудна, ей-богу.

Начиналось все с того, что этот баламут, удрав ночью из барака, пробирался к подруге. Девчонка была горничной при единственной хозяйской дочери и спала в каморке, смежной со спальней сеньориты, как это было принято везде на острове.

Парень лазил туда не первый раз, пользуясь окном заброшенной домовой часовни: по кирпичной стене с выступами – на второй этаж, там – в неплотно притворенную ставню, затем в галерею, где и днем-то всегда пусто, а дальше милашкина открытая дверь. Потом тем же путем назад, и все бывала шито-крыто.

– До поры до времени, – проворчал Факундо, которому все было знакомо до боли.

– Так оно и вышло, – кивнул Филомено. – Только совсем не то, что ты думаешь.

А было так. Парень влез на второй этаж, по карнизу прошел до окошечка и тут только заметил, что в щелку ставни пробирается слабый свет. Любопытство пересилило осторожность, и он потихоньку приоткрыл окошко пошире. А там, на каменном полу, в одной сорочке распласталась ничком сеньорита, нинья Марисели.

– Она с чудинкой, нинья – добрая очень, но с чудинкой. Такая богомольная, такая молитвенница – не пропустит ни одной мессы, ни одного церковного шествия, ее монашкой прозвали, она молоденькая совсем, едва шестнадцать исполнилось.

Женишок, конечно, имелся – она богатая невеста. Старший брат четвертый год тому как умер, она одна у дона Лоренсо, а старик из первых богатеев в Тринидаде.

Не могу сказать, что там стряслось: грешу на женишка, что он ее обидел чем-нибудь…

Мало ли, думал, если невеста, так почти что жена. Словом, бог ее знает, нинью: молилась, молилась, билась лбом о камень, да долго, так долго – инда мои ноги занемели; карниз-то в пол-ладони шириной. А потом – слушай! – достает откуда-то гвоздь, десятидюймовый, кованый, таким балки крепят. У меня глаза на лоб полезли: что она делать будет? А она садится и – слушай! – прокалывает себе кожу на ступнях. Кровь пошла. Потом ставит его шляпкой на пол, и – одной ладошкой на острие, а острие как шило, оно насквозь прошло, и – другой… Сил нет, как я испугался, – распахнул окно и крикнул. А она поднимает на меня глаза и будто не видит, а потом начинает падать грудью на этот гвоздь – медленно так…

Я, конечно, успел в окошко вскочить и гвоздь выхватить, – грудь ей только поцарапало и сорочка разорвалась. Стою и не знаю – что делать?

Крови полно, пол в крови, из ног течет, льется, под грудью кровоточит, сорочка намокла. В доме – тихо, ни звука, ах ты, боже мой! Подхватил ее на руки и к Ирените. Та, конечно, не спала – ждала меня. Тоже оторопела: стоит, зажав рот кулаком, чтобы не заорать. А кровь так и хлещет, ждать некогда. Я быстро сорочку ее порвал и перевязал все, как умел.

– Ну, – говорю Ирените, – теперь кричи что есть мочи, поднимай переполох.

А она на меня смотрит:

– Каники, ты в крови по самую макушку. Что я скажу сеньорам?

– Говори, – отвечаю, – все как было.

– А ты?

– А я смазываю пятки салом.

Ну и смазал: оттуда же спустился и задал ходу. Не виноват ни в чем? Так-то так.

Но старик хозяин больно горячий, нравный. Он сперва всегда прибьет, потом разбираться будет. Разберется, простит, обласкает – а толку что, коли шкура уже спущена. А тут такое дело… Нет, я уж лучше погуляю.

– Ну, а дальше-то что с вашей ниньей? – спросил Факундо.

– Почем мне знать? – пожал плечами Каники. – Я как ушел в ту же минуту, так и пошел. Бог знает, как там все обернулось – только уж без меня.

– А твоей подружке не могло достаться под горячую руку?

– Не должно, – ответил он. – Какой с бабы спрос? На нее и не подумают ничего.

А когда нинья очнется, все вовсе уладится.

– Не боишься, что на тебя свалят чужой грех?

Покачал головой:

– Это нет. Я не знаю, что там приключилось, но я же говорил – чудная: сроду не соврет.

– Так может, тебе вернуться к тому времени?

Пожал плечами:

– Может, и стоит.

Долго мы сидели в ту ночь – почти до света. Болтали о том, о сем, снимали пахучие провяленные пласты мяса и уносили их в хижину, а на их место укладывали новые. Лишь когда под утро потянуло сыростью со стороны болота, залили костер водой.

На другой день проснулись под раскаты грома и шум дождя по крыше.

– Начинается, – поморщился Факундо. – Что-то рано в этом году.

– Это еще не дожди, – возразил Филомено. Он возился со своим крестником – взялся его обмывать и, к моему удивлению, делал это ловко и умело. – Это ненадолго. Самое позднее к завтрашнему утру все тучи разнесет и будет ясно.

Я стала жаловаться на прошлый сезон дождей – хлебнули горя из-за сырости, а теперь вот с крошкой на руках боишься еще больше. Сырость может съесть самого здорового мужчину, а ребенку она страшный враг.

– Почему бы вам не перебраться в местечко посуше? – спросил Филомено.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: