Девушка, не в силах что-либо вымолвить от переполнивших чувств, протянула руки навстречу долгожданному гостю. И тот тоже, не проронив ни звука, сжал хрупкие запястья, привлек ее к себе и, подхватив, как пушинку, увлек в соседнюю комнату – в спальню.

– Филомено, о, Филомено, – только и могла шептать она, уткнувшись ему в плечо мокрым лицом.

В спальне царил сумрак: жалюзи были плотно закрыты. Каники сел на смятую в беспорядке кровать. Один бог знает, чего стоило ему разжать объятия и опустить обвившую руками его шею девушку на прохладную атласную простыню.

– Марисели, душа моя, – сказал он негромко, – вот я снова пришел, потому что ты позвала меня.

– Чтобы попросить у тебя прощения, – перебила она, – чтобы исправить свою ошибку.

– Никакой ошибки не было, – отвечал Каники, едва касаясь пальцами ее талии, – это было наваждение луны, глупые шутки сумрака. Я не хочу, чтобы сумрак кружил голову двум взрослым людям. Пусти меня, пожалуйста, на минуту.

И, отстранившись от ниньи, с испугом наблюдавшей за ним, – встал и рывком распахнул рамы одного, потом второго окна.

Ослепительный свет залил комнату, заставив обоих на мгновение зажмуриться.

– Я пришел сказать тебе, что я обманщик. Я сам себе обещал, что мои дела тебя не коснутся; а сам пришел сюда с полным грузом своих грехов. Я таков, каков я есть, и другим не буду, и буду дальше жить, как жил, пока не умру.

Нинья, слушай меня и смотри внимательно, – говорил Каники, стоя в центре беспощадно ярко освещенного квадрата. Смотри: это я, вот он я. Точно ли я тот, кого ты любишь? Ночь скрывала мою черноту, а день не знает пощады и жалости. Ты видишь меня хорошо, Марисели, моя жизнь? Вот он я!

И беглый раб, стоя в жарких лучах перед испуганным взволнованным взглядом законной хозяйки, замершей неподвижно, медленно стянул через голову рубаху, бросил на пол. Наклонился, подставив ее глазам исполосованную спину, – развязал ремешки на альпарагатах и сбросил их, ощутив босыми ступнями прохладные, еще не накаленные плиты пола. Потом распустил тесьму, стягивавшую в поясе просторные холщовые, до колен, штаны, сбросил их ко всему остальному и обнаженный, в ярком свете утреннего солнца выпрямился перед ней, застыв на минуту неподвижно и молча.

Черный мужчина во все своем естестве и неприглядности любовной жажды.

Мускулистые ноги вырастали из слишком узких бедер, непропорционально широко были развернуты грудь и плечи. Руки, опущенные вдоль тела, сжимались в кулаки. Узкие глаза полуприкрыты, черные, припухлые губы плотно сомкнуты, голова на короткой шее откинута назад.

– Вот он я! – повторил наконец Каники, поворачиваясь и давая осмотреть себя со всех сторон. – Смотри, нинья, смотри: точно ли я тот, о ком ты думала? Точно ли ты не выдумала меня от одиночества и грусти? Я уже давно не тот, кем был, кем ты меня знала. Ты знаешь, кто я сейчас? Я Каники. Звали меня так и раньше, только я не тот, что был раньше, только я люблю тебя еще больше, чем прежде. Нинья, ангел, посмотри на меня, черного урода убийцу, висельника: разве может быть правдой то, что ты написала мне, что говорила мне при свете луны? Скажи, что все это был лунный морок, нинья, – скажи это, и все станет на свои места.

И снова замолк, стоя от нее в двух шагах, едва сдерживая крупную лихорадку, что сотрясала тело. Марисели стыдливо опустила взгляд к его босым ступням. Щеки пылали в солнечном свете, солнечный свет сковывал губы. Она ответила не сразу, она ответила так:

– Ты единственный, кто любит меня бескорыстно и с такой силой. Это такая же правда, как то, что солнце светит.

И, неожиданно осмелев, подняла глаза к его глазам и сказала, негромко и решительно, словно бросаясь в омут головой:

– Я хочу, чтобы ты меня поцеловал. Слышишь, Филомено?

Два раза просить не пришлось.

Молодость и любовь – разве это не достаточно для того, чтобы забыть обо всех невзгодах? И стократ слаще выстраданная, обреченная любовь. Марисели отдалась мятежнику, подхваченная волной его страсти, не в силах ей сопротивляться и не имея ничего, на что могла бы опереться в таком сопротивлении. Одиночество и неприкаянность – лучшие источники для безоглядной любви, и вот две одинокие, неприкаянные души встретили друг друга.

– Филомено, любовь моя, – говорила она, – я твоя раба. Люби меня, возьми меня, причини мне боль – я этого хочу.

Эти слова перевернули душу и перевернули все тело. И снова Филомено опозорился – но на этот раз даже не смутился. Он пил губы возлюбленной, точно изжаждавшийся путник, он дышал ее дыханием. Освободил ее тело от одежды и всем своим жарким телом прижался к ней, стараясь раствориться в этой нежности и прохладе. А речи были бессвязны и горячи, как руки, ласкающие тонкую девичью кожу:

– Марисели, неужели ты любишь меня? Я так люблю тебя, и боюсь тебя тронуть – не будь на меня в обиде, помоги мне, обними меня крепче, не бойся…

– Все, что хочешь, – отвечала она, – все, все…

И ласкала его неумело и нежно, и почувствовала вновь умноженную силу, и со вздохом отдалась этой силе во власть – едва застонав от боли и счастья, когда разлетелся щит ее девственности под напором копья черного дерева, когда стали двое плотью единой, переполненной любовью, с единой душою, переполненной нежностью, с единым неровным дыханием, в ярком свете утреннего солнца. А очнувшись – стыдливо спрятала зарозовевшее лицо в подушки отстранившись.

– Тебе было больно? – спросил он. – Ты такая хрупкая, а я такой же скотина, как все мы – на что только бог нас такими придумал?

– Все, что угодно, – отвечала она, – все что угодно для тебя одного.

Качался перед глазами потолок, струились драпированные портьеры. Да нет, это не мерещилось. То, что виднелось в просвете, было худой старушечьей фигурой. Ма Ирене все видела и слышала. "Вот чертова старуха", подумал он, не испытывая ни тени досады, – возможно, потому, что был слишком счастлив в эти минуты. Однако реальность стояла буквально за дверями, и надо было ее принимать так, как есть.

– Нинья, – сказал он, – может быть, оденемся?

– Как хочешь, – отозвалась она. – Правда, я слыхала, что тебе всегда было мало.

– А! Ирените, да? – спросил он. – Ты уже ревнуешь?

– Нет, – сказала она. – Это было так давно.

– Да, последний раз – на кануне того дня, когда я увидел тебя в часовне с окровавленными руками. Я ведь к ней лазил через окошко часовни. Нинья, можно я закурю? После этого и до сегодняшнего дня у меня не было никого.

– Почему? – изумилась Марисели. – Я слышала, что терпеть это трудно. Вот видишь, ты не такое животное, как говорил о себе.

– Да только не своими заслугами, – отвечал Каники, натянув штаны и разыскав в глубоких карманах табак, кукурузные листья и кресало. Присел на краешек кровати, сворачивая сигару. – Сперва меня дон Лоренсо – не в обиду никому будь сказано – угостил такими конфетами, что стало бы не до сладкого любому. Ну, а потом… потом я часто бывал в той часовне, и она напоминала мне одно и то же… Тогда тоже было полнолуние, лунный морок начинался уже давно.

Потом я понял, что тебя тоже охватило этим мороком – после того случая, как я поранил руку – помнишь? Ты была такая молоденькая, Марисели, ты тогда не понимала, что любишь меня, а я понял, да сказать не мог. Вот донья Августа поняла, потому и поторопилась отправить с глаз долой – мол, авось, утонет чертушка где-нибудь в море. На корабле никогда не бывало ни одной женщины… а потом, когда я дал оттуда деру, у меня в мыслях не было никого, кроме тебя. Но если бы я не знал, что ты обо мне помнишь – ноги бы моей не было в этом доме.

Курил, пуская синие струйки по потолку, смотрел на девушку сверкающими, потеплевшими глазами:

– Только я не знал, что нинья так несчастна и одинока, что решилась принять любовь симаррона, висельника. – И, глядя в ее вдруг передернутое испугом лицо, ласково усмехнулся:

– Не бойся. Если ты любишь меня такого, каков я есть – это кое-что меняет в моей жизни… хотя горбатого могила исправит.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: