– Слишком много стирки будет его жене, если я сам к нему загляну. Одних испорченных штанов хватит. Без нас найдутся те, кто притащит к альгвасилу конокрада.

Как и в прошлый визит к Чучо, завернули сначала на улицу Ангелов, пешком, чтобы не быть заметными. Дело было не только в том, что куманек соскучился по Марисели, хотя, конечно, он по ней скучал. Первое, что он попросил наутро, – газеты, где выискал все объявления о пропаже лошадей. Несколько оказалось совсем свежих, и Филомено довольно усмехался, запоминая место жительства и имена обокраденных владельцев. Потом попросил бумагу, перо, чернил и крепкой суровой нитки. Написал несколько записок и перевязал накрепко нитками.

Оставалось ждать ночи и идти делать дело. Но до ночи было еще далеко.

Нет, я совсем не удивилась тому, что Марисели захотела увидать Идаха, – как только узнала, что Филомено пришел не один, тут же отправилась посмотреть на его товарища. Я хорошо понимала ее любопытство, которое заставило преодолеть страх и все вбитые в голову с детства представления о приличиях. Но снявши голову, по волосам не плачут; ее слишком уж занимал Филомено и все, что с ним было связано – с превращением из себе на уме губошлепа и озорника в яростного, дерзкого и упорного бойца. Другое дело, что от Идаха она мало что смогла добиться – он неважно говорил по-испански и не очень был склонен пускаться в разговоры, дичился, смущался и не всегда понимал, что хочет от него узнать эта странная белая женщина. Она спрашивала его о значении татуировки, трогала обрубки ушей, взяла в руки и осмотрела длинный лук и стрелы. Думаю, что если она и не очень поняла его путаный ленгвахе, то вполне поняла и почувствовала исходящую от него внутреннюю, первобытную силу и человеческое достоинство, то, что не дает человеку быть рабом в любом случае в жизни.

Она захотела узнать о семье, оставленной в Африке. Дядя рассказывать не стал – растравливать душу зря не хотелось. Каники, посмеиваясь, сообщил, – у этого парня есть невеста, вот так и так, нинья не изумилась, сказала только: "Я приготовлю ей подарок!" Едва стемнело, покинули дом и отправились обходить обокраденные ранчо и финки.

Сколько миль они одолели в ту ночь, знает лишь хозяин дорог, – чтобы в пяти или шести местах на видном месте оставить вбитую в дверь или деревянную стенку стрелу с привязанной к ней бумажкой. Во всех бумажках было написано одно и то же:

"Твою лошадь украл Чучо Рото. Поищи в его конюшне".

В окошко Ма Ирене успели прошмыгнуть, когда небо уже серело.

– Дело сделано, – сказал Каники. – Если сегодня хоть одна лошадь в конюшне Чучо будет краденой, ему несдобровать. Но готов биться об заклад, что их окажется больше.

Следующий день был воскресным, и Марисели, бледная после бессонной ночи, поехала, как всегда, к утренней мессе, – промолившись всю ночь в домашней часовне за благополучное возвращение своего язычника-возлюбленного, поехала благодарить бога за то, что он вернулся живым и невредимым. (Если бы дело касалось чего-то другого, я посмеялась бы над такой набожностью. Но я знала, знали мы все, что ожидание – это Сила, способная спасти и сохранить, и что молитва – это умноженное ожидание. Может, эти-то молитвы и спасали смутьяна, выносили из бед, пока…) Сам Филомено считал, что нельзя ей пропускать службу, поскольку не пропускала ее никогда. К тому же в церкви собираются все самые свежие сплетни – как среди слуг, так и среди господ. А свежие слухи им как раз и были нужны.

Их принесла Ма Ирене, сопровождавшая нинью.

– Хесуса Рото сегодня посадили под замок у альгвасила. Три пропавшие лошади обнаружились у него в конюшне; надо думать, скажет, куда подевал остальных.

Собственно, дело было на этом закончено, а поскольку следов Каники в нем не искали, можно было бы спокойно возвращаться. Но он задержался на два дня – он имел на это право. …Идах принес подарки для Гриманесы: новую ситцевую рубаху, кусок холста, какие-то ленты, гребень. Девчонка сказать ничего не могла – млела от счастья.

Каники всегда в первые дни по возвращении от Марисели был задумчив, – мысленно он оставался в плену этих глаз и рук, он ощущал эти призрачные объятия до того живо, что тело сводило судорогой, и приходилось прикусывать губы, чтобы сдержать стон. В этот раз он был задумчив по-другому. Факундо, тоже заметивший, что было что-то неладно, хотел было расспросить друга, но сдержался. Что могло быть ладного в нашей неладной, неустойчивой жизни?

Никто ни о чем куманька не расспрашивал, но однажды – на второй или третий день после того возвращения, вечером, тихим и теплым, мы сидели у костерка, мужчины курила, а я так, без всякого дела валялась на прогретой за день каменистой земле, он сам заговорил о том, что сидело где-то с левой стороны груди, что жгло изнутри лиловую кожу. Слова его были непривычны для его речи, медлительны, тяжелы и прозрачны, словно капли, стекающие с листьев в траву, когда дождь уже прошел и радуга повисает между облаками. … – она отдалась мне, она моя, – полгода назад, придя к ней с повинной головой, разве я мог об этом подумать? Однако это случилось, и она сама пошла мне навстречу, сама – и я чуть не умер от счастья. А вот теперь, чертов негр, тебе этого мало, ты уже больше хочешь. Хочешь знать: что, отчего, почему? Могу ли я поверить, что она в самом деле меня любит? Кажется, чего тебе еще нужно: вот ты, такой черный, лежишь в ее постели, обнимаешь ее, такую белую и нежную, и думаешь: вот, бог позволил непозволенное, и мы вместе, мы одно, и пусть будет хотя бы сильным то, что не может быть ни долгим, ни прочным. Хочется, чтобы она зодохнулась от счастья… как я, закричала бы. Нет, понимаешь, – она делает все для того, чтобы мне было хорошо, но она не принимает ничего для себя, будто отдается мне не по любви, а по какому-то обету, данному перед богом, будто я для нее то же самое, что отточенный гвоздь, каким она терзала себя шесть лет тому назад, в часовне, помнишь? Она отстраняется, мягко, незаметно, чтобы ничего не получить для себя, – ни капли радости, ни капли счастья от… от моей любви, хоть, может быть, что такое моя любовь для нее? Можно, можно руками сжать, стиснуть ее бедра так, что пятна видны наутро на белой коже, можно не дать ей уйти в себя, заставить вздрогнуть тонкое нежное тело, влить в него едва не силой весь жар, все, что жжет сердце, заставить вырваться то ли стон, то ли вздох, он звучит почти как раскаяние, – можно, ладно! Ну и что? Серые глаза полуприкрыты, куда они смотрят – на тебя или мимо, куда-то в небо? Что там, в этих глазах под веками? Порой готов разорвать ее, чтобы увидеть, что же она там прячет? Есть ли вправду там место для меня? Или она вправду любит одного господа бога, а я… я не знаю даже, зачем я ей. Убей меня бог – не могу понять. Неужели мужчина, которого она любит? Или плетка в божьей руке? Если б я ее не знал… а я ее знаю, что с неё станется.

Сигара обжигала кончики пальцев, освещала неровными заусеницами обстриженные ногти.

– Вот так… Человек скотина жадная. Как я. Сперва был рад, что не прогнали.

Потом разрешили любить. Потом и этого мало, хочу, чтоб меня любили, хочу знать это, мне, дураку, мало белого тела на атласной простыне, мало того, что она рискует для меня тем, чего у меня сроду не было и не будет. Так чего ж мне надо?

Убей – не скажу. Нет, скажу. Я хочу, чтоб ее при встрече брала такая же сумасшедшая радость, как меня. Чтобы у нее жгло здесь вот так же, как жжет меня… может, и ее жжет этот огонь, только почему я его не чувствую? Э? Унгана, ты моя сестра, ты сама женщина и знаешь их, скажи, могу я этого хотеть или зарвался не по чину? Или пора меня убить? Ты не знаешь, что ей от меня надо?

– Знаю, брат, – отвечала я, – знаю, и не бойся: господь бог тебе не соперник.

Я взяла его руку и почувствовала, как он вздрогнул. Он любил так, как никто никогда на моих глазах, и он имел право так любить и быть любимым.

– Не бойся, брат, будь спокоен и уверен. Марисели – удивительная женщина. Но ты должен знать: ты основа всему, что с вами произошло. Если бы ты не был тем, кто ты есть – разве она вышла бы к тебе среди ночи, едва заслышав твое имя?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: