Почему ты не хочешь, чтобы мы пришли на ее голос?

– Потому, дружок, – отвечал Каники, – что я боюсь. Увидит она твою мать – и станет ревновать меня. А если увидит твоего отца – бросит меня, тощего китаезу…

И пойми его по виду, правду говорит или шутит. Пипо принял все всерьез.

– Седлай свежую лошадь, Ма, – распорядился он. – Я поеду с тобой и все улажу.

Каники покачал головой, улыбнувшись медлительно:

– Я опасался твоего отца, сынок, – произнес он, – а теперь вижу, что насчет тебя тоже надо держать ухо востро.

Отправились все, кроме Идаха. Спустились по долине Аримао до мест, граничивших с обитаемыми. Там стояла давно заброшенная хижина углежога, скрытая в непролазных зарослях кустарника, который поднялся на месте двадцатилетней давности вырубки.

Место было достаточно укромное. Мы прождали в нем больше суток, когда к вечеру следующего дня, грохоча по камням ошинованными колесами, подъехала к зарослям легкая одноколка. Лошадью на анафемской дороге правила Ма Ирене.

Железом шитая эта старуха слезла с облучка, подобрав подол, взяла под уздцы пегашку и завела экипаж в такую гущу, что его не стало видно с речки.

Факундо с Серым несли дозор – мы никогда не забывали выставить дозор; и когда мы подошли, он уже помогал спуститься даме с ловкостью школенного конюшего и с уверенной повадкой настоящего мужчины, знающего себе цену. Отстегнул фартук, откинул подножку, опустился на одно колено – чтобы на другое наступила изящная туфелька, выглянувшая из пены нижних юбок и темно-зеленого бархата верхней. Ах, как он выглядел в эту минуту! Залюбовавшись на него, я не сразу перевела глаза на нинью, которой он, поднявшись с колена, небрежно поклонился.

Она была чуть выше среднего роста, с волосами цвета золотистой блонды, убранными под мантилью, с мелкими чертами миловидного лица. Нежно-розовые губы, прямой нос, серые глаза под длинными ресницами раскрылись широко, когда она заметила позади меня будто выросшего из зеленой стены Каники.

– Я не опоздал? – спросил он особым, напряженным голосом, и я почувствовала, как он подобрался весь, – так же точно, как Гром, случалось, в его присутствии.

Забавно и досадно было видеть эту слабость, – и чтобы скрыть ее, – шагнул девушке навстречу, взял ее протянутые руки, привлек к себе, быстро и горячо поцеловал. Нинья вспыхнула пунцовым огнем, – но он уже отстранился, успокоенный, почувствовавший нелепость своей ревности, повернулся, собираясь, видимо, нас представить, – но в этот момент из кустов выкатились Пипо и Серый.

– Добрый вечер, сеньорита! – вежливо сказал Пипо, едва не наступая на край юбок. – Меня зовут Филомено, в честь крестного Филомено. Это мой отец, Факундо, это моя мать, унгана Кассандра, это мой брат, Серый, – тише, черт, не обдери подол, это тебе не наши лохмотья! Я знал, что ты красивая и добрая, – разве другая стоила бы того, кого зовут Каники!

– Так ты думаешь, я стою его? – спросила нинья с выражением тихого изумления в голосе.

– Еще бы! – отвечал мальчик с небрежной снисходительностью, – он не кто-нибудь, чтобы путаться с кем попало! Небось, ту белую задрыгу из Вильяверде он не взял себе, хоть и мог бы, – на что ему отрава этакая!

Факундо распрягал пегашку, Ма Ирене выгружала мешки, и все прислушивались к разговору. Устами младенца глаголет истина! Мой младенец был не глупее многих, но младенцем оставался и он.

– Почему ты называешь эту собаку братом? – спросила нинья. – Это его кличка?

– Нет, его зовут Серый. Он правда мой брат – молочный брат. Его мать сожрал крокодил, и моя мать взяла его к себе и выкормила своим молоком.

Могу поклясться, что по ее белому, не тронутому загаром лицу пробежала тень страха. Но она с собой совладала и сказала моему сыну:

– Ты умный мальчик, хоть и мал еще.

– Я не мальчик, – ответил он, отведя пытавшуюся его погладить маленькую белую ручку. – Я мужчина и боец, я умею воевать не хуже остальных. Вряд ли кто из твоей родни может похвастаться таким в семь лет, да и из моей тоже.

Марисели пребывала в замешательстве, но нашлась и протянула сорванцу руку:

– Рада знакомству с таким мужественным юношей. Вижу, что ты достойный крестник моего Филомено.

Мне этот разговор сказал многое: и о моем так рано повзрослевшем ребенке, и об этой белокурой девушке, на чьем запястье лежала рука моего названого брата.

Она придумала что-то, что позволило ей провести у нас дня два или три, – кажется, сказала, что едет куда-то на богомолье, но только ей для богомолья церковь не слишком требовалась, она могла молиться, став на колени лицом к востоку и перебирая агатовые четки, в любом месте, или просто замереть на минуту-другую на ходу, беззвучно что-то шепча губами. Молилась истово и от души – не чета, скажем, сеньоре Белен, ходившей в церковь и бывшей набожной по обязанности, ровно настолько, насколько это необходимо для дамы ее положения.

Для молитвы, конечно, подходила и старая хижина с прохудившейся крышей. Для ночлега, боюсь, она показалась слишком неуютной. Нам пришлось немало потрудиться, чтобы устроить более-менее сносную постель для ниньи – мне и Ма Ирене. Нинья отважно провела там две ночи.

Со мной она заговорила в первый же вечер. Было заметно, что она смущена – теребила веер, совсем не нужный в ночной прохладе, не знала с чего начать.

Сердце болело глядеть на нее, ничем не напоминавшую ту фурию, разорвавшую рубаху на кающемся грешнике, – скорее, похожую на ту, что испугалась поутру черноты своего возлюбленного. Как эти две могли уместиться в одной?

– Ты мудрая женщина, Кассандра. Я много слышала о тебе – так же, как обо всех вас. У меня… у меня очень трудный вопрос. Я… то есть мы… Мы с Филомено уже много времени вместе, и до сих пор у нас нет ребенка. Я слышала, что ты помогла своей прежней хозяйке. Может быть, ты сможешь помочь и мне?

Тут я рассказала ей, как все было на самом деле. Ее эта история удивила, но самообладанием она была под стать своему Каники, только на другой лад, – бровью не повела, лишь спросила: как же быть? Насколько, – она запнулась, – насколько ей известно, у Филомено не было детей, по крайней мере (тут от ее щек потянуло жаром) никакая негритянка не говорила, что имеет ребенка от Каники, – и едва не заплакала при этом, и в сердце меня так кольнуло – потому что это был признак живого чувства, живой любви, старательно загоняемой вглубь. Их действительно было две, яростный нежный ангел и девушка, воспитанная в старых испанских традициях…

Я о многом ей сказала в тот вечер, – долго, долго говорили мы, и никто нас не беспокоил. Нинья, ах, нинья, она была моложе меня на пять лет, а казалось – на целую вечность. Я помогала ей улечься в постель, – удивляясь тому, насколько хорошо помнят пальцы то, о чем голова забыла, казалось, начисто; я говорила ей вещи, которые переворачивали с головы на ноги все привычные ей истины, и порой у ниньи пылали уши – как всякой благовоспитанной девице, ей было страшно говорить о том, что случалось делать, а назвать вещи своими именами было жесточайшим табу не только для девиц – я в этом убедилась.

– Ты уверена, что хочешь ребенка, нинья? Он сильно усложнит твою жизнь. Хочешь?

А от кого, от святого духа или от твоего мужчины? Брось пост и молитвы, набери крепкое, тугое тело и люби его крепче, так, как он любит тебя – с огнем и радостью. Грех любострастия? Чушь несусветная. Есть грехи пострашнее. Мы тут все, например, висельники и грешники. Ах, невинные? А что ты себе приписываешь в грехи то, что с грехом рядом не лежало! Анха, совокупление любящих душ. Это ты права. Это не шутка. А зачем тогда бог дал тело с его способностью любить и радоваться любви? Умертвлять вожделения плоти? А разве они не богом даны?

Сатаной? Если б сатаной, ты бы на моего мужа смотрела, а ты смотришь на своего единственного.

Запомни: другого такого нет.

– Я знаю, – кротко молвила она.

– И другой такой, как ты, нет. Мой сын сказал правду: тот, кого зовут Каники, не полюбит всякую. В тебе есть горячая, живая душа – как у него.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: