На подножке, возле водителя, стоял насквозь пропыленный Школьник, с другой стороны прицепился чумазый Горох, на кабине громоздились барабаны с ударником Васей, стереоколонки с гитарами свисали по обе стороны цистерны вместе с Качаловым и Левой, которые каким-то чудом удерживались за веревки, паря в воздухе, как воздушные акробаты… Майка, закрыв лицо платком и руками, усевшись сзади цистерны на шланг, завершала шикарное зрелище.

— Это сейчас так модно, — вот и все, что сказал какой-то современный дед, сняв с головы картуз.

Сельская молодежь даже не пыталась дать объяснение этому зрелищу. Она молча и безропотно принимала веянье моды.

— Ретро, — добавил еще дед, видимо, вспомнив полюбившееся словечко.

Какая— то женщина в белом платочке, не выдержав напряжения, заголосила:

— Родненькие, да что же это такое!

К ней вдогонку сразу же присоединилось еще несколько женских голосов, в одном из которых без труда узнавалось сопрано Майки. Мужики стояли, сняв картузы, бабы жалостливо голосили, парни и девки, одетые по случаю во все модное, испуганно переваривали увиденное. Майка, сорвав платок с лица, подбежала к Школьнику и закатила ему пощечину. Артисты солидарно промолчали.

— Яша, — почесал залысину Горох. — Вы знаете, как я вас уважаю, но вы это заслужили.

— За что?! — ужасным голосом вскричал Школьник. — Я сорок лет в искусстве! Майя, сердце мое, я подам на вас в суд!

— Подавайте! — удовлетворенная местью, прошипела Майка. — Я беременная, меня любой суд оправдает. Меня муж бросит, если узнает, что я на говночистках езжу на концерты!

— Концерт прошел на ура! — любил вспоминать Горох. — Отлабали так, что не хотели отпускать. Майка пожаловалась со сцены на Яшу и его зверства — и колхозники лишили его фуршета. Я никогда не слышал, чтобы так пела Майка. Я не помню, чтобы нас так где-нибудь угощали. Колхозники устроили на берегу реки пир, и мы до утра пели песни, читали стихи и квасили. Яша сидел в кустах и клянчил у меня куриную ножку, чтобы не умереть с голоду. Председатель признался Майке в любви и поклялся вызвать Яшу на дуэль. «Вы не знаете зрителя!» — жаловался мне из кустов Школьник… Как нас провожали! — продолжал Горох. — И никто не хочет понять, что, если бы не Яша, ничего бы и не было… Бедный Яша, он и сам этого не понимает.

* * *

Артисты «Мойдодыра» после летнего перерыва готовились к очередным гастролям.

Я видел, как Закулисный обмеривал Пухарчука и как остальные с удивлением его рассматривали.

Маленький носик на широком бледном лице Женька был чуть вздернут, волосы, словно пучок соломы, всегда растрепаны, и, как ни старался Пухарчук их зачесывать, на его большой, непропорциональной туловищу голове все равно пялился плешивый пятачок. У него появилось заметное брюшко, которое он напрасно пытался скрыть.

Закулисный Владимир Федорович — руководитель и администратор. Его маман — Елена Дмитриевна. Ирка — бывшая продавщица овощного магазина, в данный момент прима в «черном», будущая жена Закулисного. Она была выше Владимира Федоровича на две головы, худая, гибкая, с длиннющими ногами, черные густые волосы доходили ей до пояса. Глаза на узком лице (в которых никогда не поймешь, что творилось) были большие, зеленые, с малахитовыми прожилками. Это, так сказать, семейное трио — костяк.

Единственным артистом с высшим театральным был Коля Видов. Он раза три или четыре поступал в институт искусств, пока приемная комиссия не сдалась на милость победителя.

— Может быть, мы ничего не понимаем? — покачали они головами. — Черт с ним, пусть учится.

Видову было двадцать семь лет, высокий, с квадратным широким лицом, на котором временами появлялась русая борода. Он был женат на женщине много старше его, имевшей двух взрослых детей, которых Коля усыновил.

— Была нужна прописка, — как мне потом объяснил Левшин.

Видов считал себя великим, пока еще не признанным артистом, впрочем, как и все, кто работает на этой ниве. После окончания института его пригласили в ТЮЗ, где он получал оклад лабухов симфонического оркестра, но, не выдержав упреков жены и замечаний режиссера, переметнулся к Закулисному. Здесь было тепло и сытно, хотя и однообразно. Он играл на сцене под фонограмму Мойдодыра и крокодила Гену. Говорил всегда баском, с апломбом, при этом жестикулируя, словно на выпускном экзамене в институте.

Видов с Пухарчуком получали по девять пятьдесят с концерта как артисты разговорного жанра. Остальные артисты вспомогательного состава, игравшие в «черном», получали по четыре пятьдесят, зверски им завидовали и ни в чем себе не отказывали.

Больше всего на этот счет волновался Петякантроп, так называл Женек Петю Горе, за что тот собирался когда-нибудь его расплющить.

С фигурой кулачного бойца, под два метра росту, Горе на грудные мышцы ставил стакан с водой и мог пройтись с ним, не расплескав. Натруженные могучие руки доходили до колен, и, глядя на его страшные кулачищи, хотелось тут же подойти и за что-нибудь извиниться.

Но что касается рожи… Под узким лбом с выпирающими надбровными дугами были посажены маленькие черные глазки, кожа на лице — серого цвета, губы чуть вывернуты, и из-за редких зубов у него получалась накладочка в тексте. Горе любил решать кроссворды, считал себя любимцем женщин, презирал Витюшку, ибо завидовал ему, и всем доказывал, что он работает больше других и должен получать за это компенсацию. Ставка Видова — бездельника сводила его с ума. С Колей они могли спорить до бесконечности, доказывая друг другу, кто из них больше вкалывает.

Пока я своих обязанностей толком не знал, но как говорил Витюшка:

— Парень, больше пыли! Главное, что ты теперь артист!

— Артист… — ухмылялся я.

Но когда до отъезда оставалось несколько дней… Нам нужно было уложить реквизит в автобус, затем отвезти его на вокзал и отправить в Чертоозерск, где намечались гастроли. Мы почти загрузились, как вдруг меня кто-то окликнул. В это время я тащил ширму, на которой краской было написано: «Черный театр лилипутов». Ко мне подошел мой бывший одноклассник Слава Пивоваров, которого я уже не видел тыщу лет.

— Привет, Евгеша! — заорал он, тиская за плечи. — Куда пропал? Хоть бы зашел как-нибудь!

Рядом с ним стояло надменное шикарное создание с загогуленкой в ногах и надутыми презрительными губками.

— Как жизнь? — кричал он мне в ухо. — Я машину взял! Не женился? У меня сыну скоро пять будет! Где живешь? Мне квартиру дали! Диссертацию защитил, повысить скоро должны…

Он выложил мне в течение пяти минут все свои радости и печали тоном преуспевающего человека, наверняка знающего, что у меня все как раз наоборот.

Я уже хотел треснуть его по голове ширмой, как он неожиданно хлопнул меня по плечу и эдак по-отечески, по-школьному, проникновенно спросил:

— Ну… а ты как?

«Ну, держись», — подумал я и повернул ширму с надписью в его сторону.

— Да вот, — сказал я как можно небрежней, показывая рукой на надпись. — На гастроли через два дня уезжаю. В Чертоозерске отлабаем норму, — тиснул я филармоническое словечко для солидности, — а потом в Москве пройдем тарификацию и — за кордон. Сначала гастроли в Европе, а потом уже как себя покажем… Конечно, устал от гастролей, по восемь месяцев в разных городах, сам понимаешь, жизнь артиста — это не только вечный праздник, не только цветы и шампанское, это, брат, еще и каторжный труд. Внешне только кажется, что это легко, а на репетициях так выложишься, что со сцены выносят…

Пивоваров готов был поверить во что угодно, но чтобы Евгеша, при виде которого у учителя пения начинало дергаться веко и пропадала речь, у которого никогда не было слуха, не говоря уже о каком-то голосе… стал артистом? которого от непосильного служения искусству уносят со сцены…

Как после пятого инфаркта, он медленно, но уверенно приходил в себя. Пивоваров смотрел то на меня, то на ширму и вдруг, треснув меня по спине, от души расхохотался:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: