Все это, конечно, тебе известно. Но сейчас я хочу сказать, что только в тебе вижу часть своей души. Это глубоко взволновало меня, потому что случилось само собой, без всяких усилий с моей стороны. Ты сама этого хотела, и ты этого добилась.
Теперь, во время нашего последнего прощания — боюсь, что мы больше никогда не увидим друг друга, — я отдаю шкатулку тебе, твоему полковнику, твоим будущим детям. И делаю это с радостью и любовью. Это подарок от меня, от Цзя Шэн, от наших семей. В целом мире существует только одна такая шкатулка, равно как и ее содержимое. Это твое наследство, которым ты вольна распорядиться как сочтешь нужным.
Со Пэн протянул свои старые руки с длинными пальцами, обтянутыми пергаментной кожей, и стал медленно двигать шкатулку по столу, пока она не оказалась на другой половине. Руки Со Пэна бессильно отпустили шкатулку и возвратились к нему на колени.
Полковник взял дрожащую руку Цзон и заглянул в глаза старику. Хотел что-то сказать, но язык онемел, и он молча смотрел на Со Пэна, совсем не зная его, но понимая, что тот играет загадочную и важную роль в его жизни.
Полковник и Цзон полюбили свой дом и участок в пригороде Токио. Макартур вполне разумно предложил новому советнику подыскать себе подходящее жилье в центре города. Однако полковнику никак не удавалось найти того, что могло бы удовлетворить его и Цзон.
Поэтому они отправились в пригород и почти сразу же натолкнулись на этот дом, который чудом уцелел среди руин, заполнивших Токио и его окрестности.
Дом стоял на восточном краю огромного леса, в глубине которого, среди сосен и криптомерий, словно диковинный цветок, возвышался синтоистский храм; изящество его архитектуры, атмосфера покоя и полного подчинения природе говорили полковнику о благородстве японской души больше, чем самые красноречивые ораторы. Каждый раз при виде храма он вспоминал о Со Пэне.
Никто не знал, кому когда-то принадлежал этот дом, даже Атаки, иссохший старый садовник. Он говорил полковнику, что дом был заброшен уже много лет, время стерло из памяти старика имена прежних владельцев; тем не менее, он каждый день приходил сюда и ухаживал за участком. Полковник подозревал, что старик просто не хотел говорить. Как бы там ни было, теперь здесь обосновались полковник и Цзон.
Парадный сад перед домом поражал замысловатым цветением крохотных деревцев бонсаи и неглубоким каменным бассейном, в котором плавали синеглазые золотые рыбки с тонкими, как паутинка, плавниками; чтобы укрыть их на зиму, полковник предусмотрительно принес большой аквариум и установил его на кухне.
Позади дома был еще один, совсем другой сад — выложенный галькой прямоугольник, на котором его создатель расположил четыре больших камня; полковнику они казались островами, выступающими из глубины спящего моря. Николас, же думал иначе: научившись говорить, он уверенно заявил, к восторгу полковника и Цзон, что это — горные пики, возвышающиеся над грядой облаков. В любом случае, буддийский сад оставался крохотным островком покоя и вечности в искалеченной полумертвой стране, которая мучительно пробивалась к новой жизни.
Николас не уставал восхищаться красотой своего участка. Его снова и снова тянуло в дзэнский сад, и Цзон часто видела, как он сидит там, обхватив голову руками, и всматривается в неподвижность камней посреди идеально ровной гальки.
Николас никак не мог для себя решить, что ему нравится больше — когда он в саду совершенно один или когда туда, с лейкой и граблями, приходит Атаки, чтобы увлажнить землю и придирчиво проверить ровность гальки. Николас любил щемящую уединенность сада (“Кажется, — сказал он однажды полковнику, — слышно, как дышит твоя душа”); в то же время ему нравилось смотреть, как ловко, без лишних движений старик-садовник управляется с галькой. Камешки были настолько гладкими, что Николас не сомневался: их привезли сюда с побережья, потому что так обработать их поверхность могли только неутомимые волны.
Движения садовника были легкими, плавными, и Николасу казалось, будто старик вообще не затрачивает никаких усилий. Когда ему было шесть лет, он спросил Атаки, как это ему удается. В ответ услышал только одно слово — будзюцу— и сразу же побежал к отцу за объяснением, зная, что приставать с расспросами к Атаки было бесполезно: он говорил только то, что считал нужным.
— Будзюцу, — полковник, опустил на стол чашку чая и отложил газету, — называют все воинские искусства Японии.
— Тогда, — решительно заявил Николас, — я хочу изучать будзюцу.
Полковник внимательно посмотрел на сына. Он знал, что Николас ничего не говорит попусту, и если он сказал, что хочет изучать будзюцу, значит, действительно к этому готов; не стоило объяснять ему, как это трудно.
Полковник поднялся из-за стола и, обняв сына за плечи, открыл седзи — раздвижные стенки из деревянных планок, обтянутых бумагой, открыл так, чтобы можно было вместе выйти из дома.
Они стояли перед дзэнским садом, но Николас заметил, что взгляд полковника устремлен вдаль, туда, где поднимались зеленые громады криптомерий.
— Ты знаешь, Николас, — рассеянно спросил полковник, — что посреди этого леса стоит синтоистский храм, а на его территории есть небольшой парк, в котором, как говорят, собрано сорок разных видов мха?
— Я никогда там не был, — ответил Николас. — Ты сводишь меня туда?
— Когда-нибудь, — пообещал полковник, с горечью подумав о том, что у него вечно не хватает времени и что он занят здесь тяжелой и неприятной работой, которую тем не менее нужно сделать, и сделать надлежащим образом.
Годы, проведенные полковником в Токио, давно сломили бы человека меньшего мужества и упорства. Всякий раз, когда ему становилось невмоготу, он вспоминал Со Пэна и своего сына и продолжал работать — еще одна долгая ночь, и еще один долгий день; наступала новая неделя, и все начиналось сначала.
— Я тоже никогда не был в этом парке, Николас. Там мало кто бывал, кроме священников из храма. — Полковник помол-чад. — Ты хочешь заняться тем, чем сегодня занимаются единицы. Кроме того, есть разные школы и направления.
— Я хочу начать с самого начала, отец. Ведь я прошу не так уж много?
Полковник крепче сжал плечи сына.
— Нет, не много. — Над его бровями обозначились морщины — Вот, что, — сказал он наконец. — Я поговорю с твоей тетей, хорошо?
Николас кивнул и перевел взгляд на горы, смутно вырисовывавшиеся среди облаков.
Тетя, о которой говорил полковник, была Итами. Николас знал, кто она, но никогда не считал ее своей тетей. Сколько Николас себя помнил, он ее не любил; Итами сразу не понравилась Нику, и потом он так и не смог изменить свое отношение к ней.
Легко предположить, что его инстинктивная неприязнь к тете была лишь отблеском тех чувств, которые он испытывал к ее мужу Сацугаи. Мальчику, с рождения приученному во всех случаях сохранять спокойствие духа, в присутствии Сацугаи становилось не по себе. Словно налетали на него мощные вихри, и ему никак не удавалось обрести покой до тех пор, пока Сацугаи не уходил.
С другой стороны, он отнюдь не чувствовал беспокойства, когда приходила тетя. Она была очень хрупкая и очень красивая женщина, хотя Николас полагал, что совершенная симметрия ее лица не идет ни в какое сравнение с очарованием матери.
Итами всегда носила традиционный японский костюм и окружала себя слугами. Ее необычное обаяние только усиливалось хрупким телосложением. Полковник рассказал Николасу, что тетя принадлежала к одной из старейших аристократических семей, входившей в самурайский круг буси. Уже одиннадцать лет Итами была замужем за Сацугаи, богатым и, влиятельным коммерсантом.
Их сын Сайго, крупный мальчик с темными упрямыми глазами, жестокий и расчетливый, был на год старше Николаса. Он всегда держался возле отца, но часто, когда собирались их семьи, Николас и Сайго оставались вдвоем.
Николасу казалось, что Сайго возненавидел его с первого взгляда, хотя объяснение этому нашел гораздо позже. Тогда же он вел себя так, как вел бы себя любой мальчик в любой части света, столкнувшись с неприкрытой враждебностью, — он платил тем же.