Море поглощало малиновый шар заходящего солнца; его прощальные лучи играли на волнах. Внезапно опустилась темнота, и погасли даже эти огоньки в далеком море.
“Так и она, — подумал Николас. — Внешне яркие цвета и веселая болтовня — а что кроется за ними, в ночи?”
— Ты не собираешься осенью вернуться в город? — спросила девушка.
— Нет.
Жюстина молча откинулась на спинку дивана и широко развела руки, словно парящая птица крылья. Потом наклонила голову набок, будто ожидая объяснений.
— Я полюбил университет. — Николас решил начать сначала. — Конечно, тогда был февраль, но я мог вообразить, что здесь будет весной — мощеные дорожки, обсаженные магнолией и кизилом, айвовые деревья среди старинных дубов.
Сам курс — “Истоки восточной мысли” — оказался вовсе не плохим. По крайней мере, студентам нравилось, и если они не спали, то добивались приличных успехов, а некоторые — просто блестящих. Похоже, мой интерес к ним они восприняли как неожиданность.
К концу семестра я понял, в чем тут дело. У других профессоров просто не оставалось времени на студентов: они были по горло заняты своими исследованиями. Когда же они снисходили до общения с ними, то делали это с нескрываемым презрением.
Помню один семинар сразу после экзамена. Доктора Эн и Ройстон — они вели основной курс — объявили, что экзаменационные работы уже проверены. После этого Ройстон стал читать свою лекцию. Когда прозвенел звонок, Эн попросил студентов остаться на местах и аккуратно разложил работы на полу в четыре стопки. “Работы разложены по фамилиям: в первой стопке — от А до Е, — объяснил он, — я так далее”. Когда студенты начали ползать на коленях в поисках своих работ, обоих профессоров уже и след простыл.
— Это было унизительно, — продолжал Николас, — Терпеть не могу неуважения к людям.
— Значит, тебе понравилось преподавать? Николас раньше об этом не задумывался.
— Просто, не имею ничего против этой работы. — Он смешал еще один джин с тоником и выжал в наполненный льдом бокал дольку лимона. — В конце семестра я устал от этих профессоров. Думаю, они были обо мне не слишком высокого мнения. Это ведь довольно замкнутый мирок, в котором все связаны строгими правилами. “Публикуй статьи или исчезни”. Звучит банально, но для них это действительность, с которой они сталкиваются каждый день. — Николас пожал плечами. — Воображаю, как их возмущало мое положение. Я пользовался всеми прелестями университетской жизни и, в то же время, был свободен от общепринятых обязательств.
— А Ройстон и Эн — что они из себя представляют?
— К Ройстону у меня нет особых претензий. Вначале он держался немного высокомерно, потом оттаял. Зато Эн, — Николас покачал головой, — Эн просто мерзавец. Он составил свое мнение обо мне еще до того, как мы встретились. Однажды мы сидели втроем, в гостиной, Эн подходит ко мне и говорит: “Значит, вы родились в Сингапуре? И при этом смотрит на меня сверху вниз, сквозь свои допотопные очки. У него странная манера разговаривать — короткими отрывистыми фразами, повисающими в воздухе как льдинки. “Омерзительный город, осмелюсь заметить. Его построили британцы, которые относились к китайцам с таким же презрением, как прежде к индийцам”.
— А ты?
— Честно говоря, я растерялся. Раньше мы с этим мерзавцем не общались. Он застал меня врасплох.
— И ты не нашел, что ему ответить.
— Только то, что он не прав. Я родился уже не в Сингапуре. — Николас поставил стакан. — Я рассказал об этом декану Вулсону, но тот лишь отмахнулся. “Эн — гений, — заявил он мне. — Вы же сами знаете, с талантливыми людьми бывает нелегко. Должен вам сказать, мы просто счастливы, что он у нас работает. Он чуть было не сбежал в Гарвард, но в последнюю минуту мы его удержали.” Вулсон по-отечески потрепал меня по спине. “Кто знает, что у Эна на уме. Видимо, он принял вас за малайца. Мы все должны прощать друг друга, мистер Линнер”.
— Что-то я не понимаю, — удивилась Жюстина. — Ведь ты не малаец.
— Нет, но если Эн действительно так решил, у него были причины меня недолюбливать. В районе Сингапура китайцы и малайцы всегда смертельно враждовали друг с другом.
— А кто ты? — внезапно Жюстина приблизила к Николасу свое лицо с огромными светящимися глазами. — Мне кажется, у тебя в лице есть что-то азиатское. Может быть, глаза... или скулы.
— Мой отец был англичанин, — сказал Николас. — Точнее, еврей, который вынужден был изменить свое имя, чтобы пробиться в бизнесе, а потом в армии. Он стал полковником.
— Как его звали? Я имею в виду — до того, как он изменил свое имя.
— Не знаю. Он никогда мне не говорил. “Николас, — обратился он ко мне однажды, — что такое имя? Тот, кто скажет тебе, что его имя само по себе что-то значит, — наглый лжец”.
— И ты никогда не пытался узнать свое настоящее имя?
— Да, было такое время. Но потом я успокоился.
— А твоя мать?
— Мать всегда утверждала, что она чистокровная китаянка.
— Однако?
— Но, по всей вероятности, она была китаянкой только наполовину. И наверно — наполовину японкой. — Николас пожал плечами. — Я в этом не уверен. Просто мама мыслила как японка. — Он улыбнулся. — Как бы там ни было, мне приятно думать, что в ней текла кровь таких разных, враждебных друг другу народов — это очень романтично и таинственно.
— А ты любишь тайны?
Николас следил за изгибом ее темных локонов, упавших на щеку.
— Да. В каком-то смысле.
— Но вообще-то у тебя европейские черты лица.
— Да, внешне я пошел в полковника. — Николас запрокинул голову, и его волосы успели коснуться пальцев Жюстины, прежде чем она отдернула руку. Он всмотрелся в пятна света на потолке. — Но внутри я устроен по-другому, я похож на свою мать.
Док Дирфорт никогда не ждал от лета ничего хорошего. “Странно, — думал он, — ведь как раз летом больше всего работы”. Он не уставал поражаться летнему наплыву курортников — целый район Восточного Манхэттена стягивался сюда из года в год, словно стая диких гусей.
Впрочем, Док Дирфорт слабо представлял себе современный Манхэттен: вот уже пять лет он не показывался в этом сумасшедшем доме, да и прежде только изредка навещал своего друга Нейта Граумана, главного патологоанатома Нью-Йорка.
Дирфорту нравилось жить и работать в этом прибрежном городке. Две дочери время от времени приезжали к нему в Уэст-Бэй-Бридж со своими семьями. Жена Дирфорта умерла от лейкемии больше десяти лет назад, и в память о ней осталась только пожелтевшая фотография. Занимаясь обычной врачебной практикой, Док Дирфорт исполнял обязанности патологоанатома в клинике Фаулера. Его ценили за усердие и находчивость, и Фаулер предлагал ему место окружного патологоанатома. Однако Дирфорт был вполне доволен своим нынешним положением. Здесь у него было много добрых друзей, и, самое главное, он обрел самого себя. Он понял, что в сущности ему больше никто не нужен. Правда, время от времени к Дирфорту возвращались ночные кошмары. Он все еще просыпался иногда в холодном поту, запутавшись ногами в липких простынях. Дирфорту снилась белая кровь жены, но чаще — собственные старые кошмары. Тогда он поднимался и молча брел на кухню, готовил себе чашку горячего какао и брал наугад один из семи романов Рэймонда Чандлера. Дирфорт черпал спокойствие духа в этой сдержанной и изысканной прозе; в течение получаса он снова засыпал.
Док Дирфорт потянулся, пытаясь прогнать боль” которая, словно виды, вонзилась между лопаток. “Вот что бывает, если много работать в мои годы”, — подумал он. Дирфорт снова вернулся к своим записям; знакомые слова складывались в предложения и абзацы, но теперь он впервые постиг смысл написанного, будто египтолог, расшифровавший древний папирус.
“Еще один заурядный утопленник”, — подумал Док Дирфорт, когда его вызвали для вскрытия. Нет, конечно, он так не считал — слова “заурядный” не существовало в его лексиконе. Жизнь человека представляла для Дирфорта высшую ценность. Чтобы это понять, ему не нужно было становиться врачом — достаточно было провести годы войны в Юго-Восточной Азии. День за днем из своего лагеря в филиппинских джунглях Дирфорт наблюдал, как маленькие одноместные самолеты, управляемые камикадзе, с тонной взрывчатки на борту таранили американские военные корабли. Эти самолеты ярко иллюстрировали культурный разрыв между Востоком и Западом. По-японски они назывались ока — цветы вишни, но американцы переиначили слово в бака — идиоты. В западном мировоззрении не находилось места концепция ритуального самоубийства, присущая древним самураям. Но самураи остались в истории, несмотря ни на что. Док Дирфорт навсегда запомнил одно стихотворение — хайку, которое, как говорили, написал перед смертью двадцатидвухлетний камикадзе: