Сжавшись во мраке, я слушал, раздираемый сомнениями. Я знал их, наблюдал за ними. Но слова Хродгара оказались правдой. Он послал в отдаленные королевства за дровосеками, плотниками, кузнецами и золотых дел мастерами, а также возчиками, трактирщиками и суконщиками, чтобы обслуживать строителей, — и несколько недель кряду гул их голосов не смолкал ни днем, ни ночью. Я наблюдал за их работой, скрываясь в зарослях и среди руин гигантской крепости в двух милях от чертога. И вот среди народов пронесся слух о том, что строительство Хродгарова чертога окончено. Он назвал его Оленьей палатой. Из соседних княжеств и из-за моря съехались гости на великое торжество. Сказитель пел им.
Я слушал и чувствовал, как меня поднимает над землей. Я прекрасно понимал, что слова его песни нелепы, она не свет во мраке, но лесть, иллюзия, вихрь, уносящий слушателей из солнечного света в пекло, буйное цветение лета, танец под свист серпа. И тем не менее я парил над землей. «Нелепость!» — прошипел я из тьмы леса. Схватив змею, проползавшую у меня под ногами, я прошептал ей: «Я знал его еще когда\» Мне захотелось злобно рассмеяться, но я не смог. На сердце у меня было легко от благородства Хродгара, и в то же время свинцом давила моя собственная кровожадность. Я ушел в гущу мрака спиной вперед — совсем как рак, который отчаянно пятится в свою подводную нору, если перед ним стукнуть двумя камнями. Я уходил, пока не стихли манящие звуки сладкоголосой арфы, которая издевательски дразнила меня. Но образы продолжали терзать мой мозг. Таны, собравшиеся в чертоге и огромной немой толпой покрывшие весь холм, благодушно улыбались, внимая арфисту так, будто никто из них ни разу в жизни не убивал соседа.
«Что ж, значит, он изменил их, — сказал я и упал, споткнувшись о корень. — Разве нет?»
«Разве нет?» — шепотом отозвался лес —или все-таки не лес, а что-то более далекое, какой-то отголосок иного разума, древней и ужасной формы жизни.
Напрягшись, я прислушался.
Ни звука.
«Он пересказывает мир и изменяет его, -
— шептал я, все больше распаляясь. — Само его имя свидетельствует об этом. Нездешним зрением он видит неразумный мир и превращает дрова и мусор в золото».
Немного поэтично, готов признать. Его манера выражаться заразила меня, сделала напыщенным. «И тем не менее», — сердито прошептал я, но не закончил фразу, отчетливо осознав вдруг и свой шепот, и свою всегдашнюю позу, и свое вечное стремление преображать мир словами — ничего не изменяя. Я все еще сжимал в кулаке змею. Я выпустил ее. Она уползла.
«Он берет то, что есть под рукой, — упрямо сказал я, пытаясь начать сначала, — и применяет это наилучшим образом, чтобы изменить людские умы. Разве нет?» Но в словах моих звучало раздражение, ибо я понимал, что это неправда. Он пел за плату, ради похвалы женщин — в особенности одной из них — и ради чести, которую ему оказывал король своим рукопожатием. Если идеи искусства прекрасны, то это заслуга самого искусства, а не Сказителя. Слепой искатель благозвучий, почти бездумный, как птица. Разве люди убивают друг друга изящнее оттого, что в лесу сладко поют птицы?
И все же я никак не мог успокоиться. Его пальцы, будто движимые некой потусторонней силой, безошибочно перебирали струны, и сплетались слова стародавних песен, сцены из унылых сказаний переплетались, соединялись в единое целое, создавая вымысел без изъяна — образ его самого и в то же время не-ero, вне грубой лести золота, — провидение возможного.
«Разве нет?» — прошептал я, подаваясь вперед и изо всех сил пытаясь разглядеть хоть что-нибудь за темными стволами и ветвями.
Повсюду я ощущал чье-то незримое присутствие, леденящее душу, как первое знакомство со смертью, как мутные немигающие глаза тысячи змей. Все тихо. Я коснулся толстой скользкой ветки и был уже готов в ужасе отпрянуть, но это действительно была всего лишь ветка. По-прежнему ни звука, ни шевеления. Я поднялся на ноги и, пригнувшись, озираясь по сторонам, медленно побрел обратно к холму. Оно — что бы это ни было — следовало за мной. В этом не было никакого сомнения, я был уверен в этом, как ни в чем другом. Затем оно вдруг исчезло, словно было всего-навсего порождением моего мозга. Во дворце смеялись.
У освещенных дверей Медовой Палаты и на узких улочках, ведущих к ней, стояли мужчины и женщины, они разговаривали; на склоне холма, у овечьих загонов играли дети, они робко держались за руки. Несколько парочек лежали, обнимаясь, на опушке леса. Как они завопят, подумал я, если внезапно показаться им; от этой мысли я улыбнулся, но сдержался и повернул назад. Они болтали ни о чем, несли какую-то чепуху, их приглушенные голоса, точно руки, находили друг друга в потемках. Не знаю почему, но я вдруг ощутил досаду, растущее беспокойство, напряжение — и нехотя замедлил шаг. Пробираясь по краю поляны, я наступил на что-то мягкое и сразу отскочил в сторону. Это был человек. Ему перерезали горло. Одежду украли. Ошарашенный, я оглянулся на чертог и затрясся от гнева. Они все так же тихо разговаривали, касаясь друг друга руками, и свет озарял их лица. Я поднял мертвое тело и взвалил его на плечо.
Затем раздались звуки арфы. Толпа притихла.
Арфа вздохнула, и старик запел, нежноголосый, как ребенок. Он пел о сотворении мира в начале времен, повествовал о том, как величайший из богов создал землю, чудесно-яркие равнины и бурные моря и увенчал свое творение, пустив по небу солнце и луну, озаряющие царства и дарующие свет жителям земли, потом расцветил луга, сотворив травы и деревья, и вдохнул жизнь во всякую тварь, что населяет мир.
Арфа зазвучала торжественнее. Сказитель поведал о древней вражде между двумя братьями, вражде, которая расколола весь мир на свет и тьму. И я — Грендель — был порождением тьмы, сказал он в конце. Потомком мерзкого племени, проклятого Богом.
Я поверил ему. Такой силой обладала его арфа! С искаженным от муки лицом я стоял, утирая кулаками слезы, неудержимым потоком струившиеся по щекам, и из-за этого мне пришлось прижать локтем труп, который и был доказательством того, что либо мы оба прокляты, либо ни один из нас; что не было никаких братьев, как не было и бога, который их судил.
«Уа-а-а!» — взревел я.
О какое преображение! Обращение в веру!
Я пошатываясь вышел из чащи и с ношей на плече направился к чертогу, стеная: «Смилуйтесь! Мир!» Арфист умолк, толпа завопила. (У них на этот счет есть свои версии, но все было именно так.) Пьяные мужчины бросились на меня с боевыми топорами. Я рухнул на колени, выкрикивая: «Друг! Друг!» Взвыв как собаки, они кинулись на меня. Я заслонился мертвым телом. Несколько копий пронзили его, а одно задело меня, слегка оцарапав левую сторону груди, но по жгучей боли я понял, что оно смазано ядом, и после первого потрясения я осознал, что они могут убить меня — и непременно убьют, если я предоставлю им такую возможность. Прикрываясь трупом, как щитом, я разметал их, и от моего первого удара когтями двое упали, обливаясь кровью. Остальные отступили. Я раздавил мертвое тело в своих объятиях, швырнул его в них, повернулся и пошел прочь. Они не стали меня преследовать.
Я убежал в глубь леса и, задыхаясь, повалился на землю. Мой мозг пылал. «Жалость, — простонал я, — какая жалость!» Я плакал — громадное чудовище с акульими зубами — и с такой силой колотил кулаками по земле, что в ней образовалась трещина длиной в двенадцать футов. «Ублюдки! — рычал я. — Подонки! Сукины дети!» Слова, которым я научился у распаленных гневом людей. Я не совсем понимал, что они значат, хотя их общий смысл был мне ясен: презрение, вызов богам, которые — для меня во всяком случае — всегда были безжизненными истуканами. Все еще рыдая, я разразился хохотом. У нас, проклятых, не было далее слов, чтобы клясть и клясться! «А-А-АРР!» — прорычал я, но тут же, зажав уши, затих. Дурацкий звук.
Внезапно осознав собственную глупость, я успокоился.
Движимый какой-то нелепой надеждой, я глянул поверх деревьев. У меня, наверное, помрачился рассудок, и я почти уже был готов увидеть там Бога, бородатого и унылого, как геометрия, хмуро взирающего на меня и грозящего мне бесплотным пальцем.