– Сделай мне это, – она посмотрела на него.

Когда другой уже в тебе и можно не стесняться, ведь за это ты и платишь, чтобы не стесняться, ведь не бывает же скверных наслаждений, а только удача или неудача, как говорят наркоманы, бэд трип или гуд трип.

– … больно… еще… – простонала она, закусывая губу.

Спокойно и внимательно рассматривая это лежащее под ним женское тело, он сделал ей еще… и даже еще, так, что она закричала от этого странного наслаждения, словно бы разрывая наконец себя на части и разбрасывая, расшвыривая эти лоскуты, лишь бы не возвращаться, не видеть больше себя такой, как была раньше, никогда, а чтобы было только это пустое и сияющее, словно лезвие кайфа, которое входит в тебя и входит, которое входит в тебя и входит…

Знаешь, Серж, когда через много лет я вдруг увидел фильм, где Эмерсон издевался над своим инструментом, где он крутил его вокруг оси, а то вдруг бил, извлекая эти демонические звуки, Кейс был тогда в каком-то блестящем костюме не то матадора, не то астронавта, у него было какое-то странное отрешенное выражение лица, он вдруг приподнял этот свой суперсинтезатор «Yamaha», приподнял, перевернув на попа, и… со всей силы ударил углом о рампу, чтобы наконец посыпались все эти чудодейственные звуки, чтобы они словно бы стали наконец видны. И они действительно посыпались, звеня, из этого сверкающего ящика, знаешь, тогда я догадался, зачем мы все это делаем.

– Ну как? – спросил Серж.

– Да… очень.

Она благодарно улыбнулась, потом подняла ладонь и, не стесняясь, вытерла слезы.

– Знаешь, я ведь на самом деле маленькая девочка.

Она попыталась улыбнуться опять, как в детстве, но на этот раз улыбка вышла какой-то жалкой, та, оборотная сторона чувства, из которого была сделана вся ее жизнь, то двоящееся, раздвоенное на застывшую доброжелательность ритуала и скрытую ненависть к другим почему-то возвращалось и не давало ей улыбнуться искренне во второй раз. Троллейбус упрямо загудел и поехал, стал слышен шум резиновых шин.

– Я до сих пор люблю куклы, да, – насильно продолжала строить фразу она.

Серж молчал, вполуха слушая ее болтовню, а потом вдруг сказал:

– Слушай… а дай мне взаймы еще двести долларов.

Смерть, Серж, ты должен был бы попросить у нее свою смерть, и даже не попросить, а потребовать, и даже не потребовать, а вырвать, чтобы не блевать потом, опустившись на колени перед унитазом, нет, не потому что тебе было с ней плохо, а потому что ты поступил как альфонс, потом, когда она ушла, не забыв, конечно же, выгладить свое платье, ведь в твои услуги входила и «глажка белья», двести баксов, да, может быть, и неплохие деньги за полтора часа кайфа, но на них не долетишь до Непала, а падать на полпути вниз тоже как-то бессмысленно.

– Вы знакомы с ними с Москвы? – спросил вдруг шерп по-английски, кивая на двух моих спутников, новых русских, прилетевших сюда, как они выразились «покататься на речках».

Я усмехнулся и отрицательно покачал головой. Три других шерпа тащили их лодки и рюкзаки, а сами рафтеры фотографировали окрестности. И как это меня угораздило здесь, в Непале, на одном из поворотов горной тропы нарваться на своих соотечественников? Наверное, во всем виновата моя мизантропия. Когда я услышал родную речь, да еще такую, признаюсь, меня чуть не вырвало. Стоило бежать, забираясь так высоко, чтобы опять попасть почти в ту же компанию. Слава богу, что у меня хватило выдержки отнестись к этому философски.

Знаешь, Серж, на закате небо в тучах не менее красиво, чем когда их нет и реет безоблачный полдень. Вот почему я, наверное, выбираю другую религию и думаю все же, что ничего кроме этой жизни и нет. «Господь мой накажет мя и помилует мя».

Да, Серж, эти сны, что я не знаю, как спуститься. Может, затем и поднимаюсь сейчас по каменным ступеням недалеко от Покхары. Иногда на привалах я кое-что записываю (то, что приходит в голову) и складываю в рюкзак. На закате нет птиц и очень тихо, и даже каноист и каякер, эти два пошляка, с которыми я вынужден разделять компанию, иногда замолкают в своей бесконечной ругани, у кого лодка или баба круче, оглядываясь на горящие вершины. «Аннапурна на закате, как розовый перламутр», – громко говорит один из них, купейный поэт.

А может быть, Серж, я решил написать тебе вот такое воображаемое беллетристическое письмо про смерть? Но ведь никто не знает, что это такое.

Да, ты мечтал побывать в Индии, в Непале. Я помню, ты говорил, что каждый из нас ворует чью-то мечту. Я был и в Дели, городе, где Индии почти нет и все или почти все загажено Америкой и Европой. Там, где должны были бы выситься храмы, словно перепрыгивая их, поднимаются шикарные пятизвездочные отели, словно бы это не Дели, а Нью-Йорк или Брюссель. И еще везде эти бесконечные авто, проекции западного менталитета. Ты, я догадываюсь, мечтал о другой Индии, кто-то рассказывал тебе, как жгут своих мертвых в Варанаси на берегу Ганга. Синие и желтые костры, в которых иллюзии исчезают без остатка.

Я люблю тебя, Серж, хоть ты и сделал меня слабым. Мой драгоценный, я знаю, ты попробовал тогда это только из любопытства, чтобы узнать о жизни что-нибудь новенькое, примерить, как оно на тебя, как это сделал и Эмерсон, когда ему остопиздела его очередная жена. Да, ты просто отымел меня, мой Кейс, держа за яйца, когда я в первый раз вернулся из Оптиной, ты же знал, что я упал там на колени и заплакал, и что я всегда мечтал быть таким же, как ты – свободным, насмешливым и никчемным, оборачивающим солнце вокруг перекладины двенадцать раз… Я помню, как ты уперся в стол и как мне было мучительно горько, и страшно и сладко (помнишь, это было в цоколе зоны Б). Потом это сделал с тобой и я, также безжалостно и жестоко, как и ты со мной, и как, наверное, со своим мальчиком Леонардо, покрасивший его в золотое и записавший в дневник, что человек дышит кожей. Но мальчик умер, а я по-прежнему жив.

Я слабый только перед тобой, Серж, да еще перед Богом, ведь я ездил в Оптину еще раз. Как ты догадываешься, из-за тебя.

Мы все хотим от себя избавиться…

– Что-то мне не нравится этот пидор, – сказал каякер, отбрасывая банку из-под пива, она загремела по камням. – Мне не нравится, что он тут пишет.

– Зачем же было залезать в чужой дневник? – засмеялся каноист.

– А какого хуя он положил себе в чемодан мой фильтр?

– Он просто забыл его тебе отдать.

– Ни хуя он не забыл. Он пишет тут, что мы пошляки, что я купейный поэт!

– Да отстань ты, мне надо еще подрегулировать колесный упор, а то вынесет на последнем сливе вон в ту косую бочечку.

– Я же говорил, надо было брать Инвайдер, – сказал каякер.

– Да пошел ты со своим Инвайдером.

– Ну да, конечно, ты, как все каноисты, – только Эс-один. Юбочку только не забудь натянуть на очко, а то не доплывешь вот до той шиверы. Посмотри-ка еще на те валы.

– Прячь дневник, вон он идет.

Мы возвращались, Серж, с моим шерпом с маленькой прогулки, и я не сразу заметил, что тот тип держит в руках мой дневник. Я не смотрел на скальные выступы на левом берегу Моди-Кхолы и на открывающийся за ними высокий порог. Я все еще был увлечен другим зрелищем, тем, что увидел пятью минутами раньше. Знаешь, Серж, когда пронесли на длинных бамбуковых шестах белый кокон (это были носилки из буйволиной кожи) и впереди невары резко и скорбно затрубили в рог, а потом еще и в эти длинные золотые трубы (раструб нес на своем плече идущий впереди мальчик), а затем забили в огромный барабан, украшенный орхидеями, и каждый из тех, кто шел в этой процессии, нес папоротник или мимозу, горсть раскрашенного риса или лепестки орхидей, пельмени в глиняной плошке, рисовый чанг, а заодно и полено из распиленного или расколотого ствола родендрона, который здесь, в горах, – огромное дерево с красными или белыми в ладонь цветами, и когда процессия остановилась на галечном берегу мутно-зеленой неумолимо мчащейся вниз Моди-Кхолы, когда разложили и зажгли погребальный костер и кто-то из детишек невинно помочился (кажется, это была маленькая девочка, присевшая у края тропы), когда укутанное с головой тело – сказали, что это мужчина и его имя было Дордже – вдруг резко приподнялось в своем чернеющем коконе, охваченное яростно-веселым, злым и жадным огнем, приподнялось, словно бы вдруг оживая и собираясь встать, а потом также резко откинулось, прогибаясь обратно, когда прозвучал три раза гонг и на холме высветилась в вышедшем из-за облака солнце белая ступа с всевидящами глазами Будды и заскрипел молитвенный барабан, который вращал девяностолетний невар, вознося на небо слога мантры сострадательного Ченрези, когда один из монахов в малиново-оранжевой тоге ударил в землю пхурбой – ножом для заклятия демонов, когда молодая вдова поклялась выйти за дерево бел и никогда не сходиться больше с мужчиной, и когда пепел был наконец развеян над мутно-зелеными ревущими водами, знаешь, Серж, я вдруг подумал, что не стоит бояться ни огня, ни воды, ни ветра, что уносят рано или поздно всех нас. Там, на небе, боги сами разберутся, кто был буддист, а кто христианин. А вера, быть может, даже важнее бога. Вот почему я все же хотел бы, чтобы и ты оказался рядом со мною здесь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: